В середине века - стр. 56
Петриков бледнел и отодвигался.
– Вы серьезно?
– Вполне. Во всяком случае, достаточно серьезно, чтобы получить срок. А что вас смущает, собственно?
– Боже мой, триста иен!
– Да, триста. Маловато, конечно, ведь вся Сибирь, страна-то какая: леса, горы, реки! А за Россию с Украиной и Кавказом разве много – пятьсот марок? Я уж упрашивал следователя: накинь хоть тысчонку, болван – нет, уперся, кусочник. По-моему, талдычит, страна большего и не стоит, я бы и сам, признается, большего не запросил. Ну, что с таким поделаешь? Ни размаха, ни воображения…
– Ни чести, ни совести, – добавил слушавший их беседу Мартынов. – Вот уж люди без чувства собственного достоинства! Любую ложь!..
Сахновский легко заводился и, заведясь, начинал такие речи, что от него в страхе отодвигался не один Петриков. Его ненависть и презрение к следователям многие считали провокацией. Когда он расходился, все кругом умолкали, притворяясь, что и не слышат, о чем он разглагольствует: так казалось безопасней.
– А зачем им честь и собственное достоинство? – отозвался Сахновский. – Они выполняют установки и осуществляют директивы, тут надо действовать, а не думать о собственном достоинстве и чести, о таких пустых абстракциях, как истина и правда. Один поэт так выразился в связи с этой темой:
Оглянешься – а кругом враги;
Руки протянешь – и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги» – солги!
Но если он скажет: «Убей» – убей!
– Чудесные стихи! – подхватил Тверсков из другого угла камеры. Поэт не разобрался, о чем разговор. – Я хорошо знал их автора – первоклассный мастер. Звучат-то как!..
– Звучат здорово! – согласился Сахновский, и ядовитая перекорежила его лицо. – Строчки звонкие, кто же будет спорить? А если рифмы эти переводить в жизнь – камера! И лгут, и убивают, и на все один ответ – так сказано свыше, значит, так надо! И вообще: раз кругом враги, так со всеми, как с врагами.
После этих слов и поэт счел благоразумным промолчать.
Спустя некоторое время Мартынов, позвав Сахновского, упрекнул:
– Зачем вы так, Иван Юрьевич? Стукнет кто-нибудь…
– Пускай стучат, – мрачно сказал Сахновский. – Большего, чем наваливают на меня следователи, не сочинят. Вы думаете, я им в рожу не хохотал? Еще почище издевался, чем над этим директором. Прямо кричал: «Доколе будете творить мерзу?» Ничего, сошло, даже не очень добивались, чтоб подписал, – так и прошел отказчиком. Десятка мне обеспечена, а крепче не дадут, не стою. Хоть душу отведу!
В работе следственного конвейра вдруг образовалась такая-то заминка, и камера стабилизировалась – вторую неделю никого не приводили и не забирали. Мартынов и раньше не утруждал себя начальствованием над заключенными, а теперь полностью отдал правление Сахновскому, а сам слезал с нар лишь на парашу – этого дела нельзя было никому передоверить. Камера ночью храпела и стонала, задыхалась от духоты, днем гомонила, как цех. Кто напевал, кто ругался, кто зевал; здесь спорили, там жаловались и советовались, в третьем месте рассказывали анекдоты и истерично, с надрывом, хохотали – так громко, что распахивался волчок и в нем появлялось пронзительное око бдительного коридорного. На надзирателей давно не обращали внимания, они знали это и даже не пытались прекратить шум, лишь присматривались, кто больше всех расходился. Поэт Тверсков-Камень, уже продвинувшийся на нары, как только открывался глазок, немедленно затягивал песню, и его дружно поддерживали соседи: