В поисках Неведомого Бога. Мережковский –мыслитель - стр. 2
Итак, вопрос: «Нужен ли нам – русскому народу, русской культуре – такой писатель, как Мережковский?» – может быть поставлен вполне всерьёз. Он очень талантлив, но если свой дар слова он использовал для обоснования ложных и вредных идей? Однако, быть может, не все его концепции ошибочны и пагубны? В его творческой копилке не хранится ли нечто продуктивное, выдерживающее испытание временем, оправданное нравственным судом? Читатель, возможно, согласится, что меткой догадкой, если и не пророческим прозрением, было представление Мережковского о Грядущем Хаме – о торжествующей победе в недалеком будущем и во всемирном масштабе духа смердяковской пошлости, воинствующего тупого мещанства над всем высоким и чистым. Именно таким видел зло наш мыслитель, и люциферическая бравада – отнюдь не последнее его этическое суждение. А весьма тонкая, лично выстраданная мысль о том, что различить, на самом деле, добро и зло порой до невозможности трудно? В книге 1932 года «Иисус Неизвестный» эта мысль обострена до предела: Христос и Антихрист здесь представлены метафизическими двойниками, причем самому Иисусу было дано пережить страшную – почти до одержимости Другим – близость к его антиподу. Конечно, Иисус Неизвестный – плод художественно-богословской фантазии Мережковского, и его собственные «апокрифы», составляющие основу книги, не стоит принимать совсем уж всерьез. Лично меня представление о Христовых двойниках коробит, но оно, возможно, поможет кому-то в деле различения духов…
Но настоящим коньком Мережковского является тема человека. Наверное, именно его (а не возможных тут конкурентов – Шестова, Бердяева) следует признать основоположником отечественной философской антропологии. Предтечи Мережковского здесь (если не считать писателей-классиков) – это Соловьёв (введший в обиход мысли понятие Богочеловечества) и Ницше (на место Бога предложивший мировоззренчески поставить сверхчеловека). Однако если бы потребовалось одним словом назвать философский предмет, занимающий мыслителя, то именно о Мережковском мы были бы вправе сказать: человек в неотьемлемой от него тайне – вот средоточие его всегдашнего интереса. Под пером Мережковского человек стал бесконечно сложнее, противоречивей, загадочней по сравнению с его традиционно-христианской моделью. Даже еще Достоевский суть «внутреннего человека» свел к борьбе Бога с дьяволом в его сердце; но вот Мережковскому (ученику, кстати, Достоевского) открылось, что грех может маскироваться под добродетель, святость же – представать в обличье греха. Здесь у Мережковского опять-таки много несуразностей. Скажем, он тонко и зло диффамирует преподобного Серафима Саровского («Последний святой») и при этом склонен восхищаться католической святостью («Испанские мистики»), осуждаемой – за ее безудержный эротизм – православными аскетами. Тем не менее в вопросе о человеке многовековой лед христианской мысли все же должен был тронуться по причинам объективным, – и в этом, в частности, заслуга Мережковского. Духовная жизнь человека – это не одна борьба со страстями, и в первую очередь не она, но также и творчество, дерзновение, риск.