Размер шрифта
-
+

В память о лучшем - стр. 3

* * *

…В те дни мы сильно недосыпали, и могу поклясться, что нам – мне, ей и Мишелю – случалось пешком подниматься по Пятой авеню, шагать по середине улицы уже при ярких лучах солнца; мы были одни в безлюдном Нью-Йорке, где после плача саксофонов, барабанной дроби ударных инструментов и раскатов ее голоса наш перенасыщенный звуками слух не способен был воспринимать ничего, кроме отзвука собственных шагов по мостовой. Я могла бы поклясться, что видела Нью-Йорк безлюдным в полдень – ни одной души, кроме этой статной женщины и ее молчаливого спутника, который, наскоро обняв нас, исчезал в длинном пыльном лимузине – неотъемлемом атрибуте американских детективов.

Но я не смогла бы рассказать, что еще мы делали в течение дня. Помимо нескольких часов, которые мы против собственной воли отдавали сну, мы, кажется, как зомби бродили по этому глухонемому городу, где единственным оживленным местом, единственным нашим прибежищем была сцена с бледным светом прожекторов и расстроенным пианино… и эта женщина, которая, случалось, признавалась, что перепила и не сможет петь, после чего, забавы ради, путая слова в куплетах, находила для них другие, комичные или хватающие за душу, однако моя память не сохранила больше ничего. И, как ни странно, я никогда об этом не пожалела: Нью-Йорк стал для меня самым сумрачным, самым беспросветным городом – просветления наступали лишь при звуках голоса певицы; теплыми ночами наше переутомление, самозабвение и опьянение сливались воедино, пульсируя, как море. Зыбкое море, где каждое хорошо сохранившееся воспоминание всплывало обломком кораблекрушения или банальностью.

Я повстречала ее опять год или два спустя в Париже темной ночью. Должно быть, я написала ей пару раз, чтобы поблагодарить, узнать, как и что, но певица не отвечала; она была не из тех, кто любит писать письма, и только из газет я узнала, что однажды вечером она будет петь в Марс-клубе, в «тупике Марбеф». Мишеля Маня я тогда потеряла из виду и отправилась слушать ее с моим мужем. Мы приехали задолго до певицы в это маленькое, слабо освещенное ночное заведение, даже отдаленно не напоминающее гигантский клуб Эдди Кондона: здесь было уютнее, хотя выступать пострашнее, поскольку в тот вечер народу было немного, но публика собралась отменная. Ближе к полуночи, когда мое терпение уже иссякало, распахнулись двери, и кто-то вошел в окружении шумной группы людей. Это и была Билли Холидей, она и не она: похудевшая, постаревшая, руки сплошь в точках от уколов. Она утратила былую уверенность в себе и то равновесие, которое делало ее мраморным изваянием посреди бурь и головокружительных перипетий жизни. Мы кинулись в объятия друг друга. Она рассмеялась, и я снова ощутила по-детски романтическое ликование, испытанное в Нью-Йорке, уже таком далеком Нью-Йорке, городе, предназначенном лишь музыке и ночи, как некоторые дети предназначены для белой и голубой одежды. Я познакомила Билли со своим мужем, смешавшимся в присутствии этой женщины, столь естественной и в то же время столь экзотичной. И только в этот момент я осознала, что миллионы световых, вернее, сумрачных лет отделяли меня от нее, но она великодушно сумела это сгладить, по-дружески не дала мне почувствовать эту пропасть в течение тех двух недель, навсегда ушедших в прошлое. Все проблемы ее расы и ее собственные проблемы были отброшены в сторону при нашей первой встрече, забыто ее мужество в смертельной схватке с нищетой, предрассудками, безвестностью, алкоголизмом; был еще конфликт белых и небелых – их злейших врагов, была борьба с Гарлемом, Нью-Йорком, с исступленной ненавистью к черному цвету кожи и другой, не менее лютой, – к таланту и успеху. И она никогда не давала повода задуматься над ее невзгодами – ни Мишелю, ни мне. Конечно же, нам следовало догадаться самим. Но мы, якобы тонко чувствующие европейцы, на поверку оказались беспечными дикарями. При одной этой мысли слезы навернулись мне на глаза, и я не могла утешиться весь вечер.

Страница 3