Размер шрифта
-
+

Успение - стр. 10

Павел вернулся задворками – улицей идти в Любашин домик было совестно. В бане подравнял волосы, оправил бороду и стал опять красивым мужиком. В доме он присел на лавку к столу с гудящим самоваром и смирно стал ждать неведомого продолжения всего происходящего с ним сегодня. Любаша устроилась напротив, суетилась руками по столу и прятала от Павла улыбки, которые сами собой выкатывались на пересыхающие губы.

– Ты как священник стал при бороде-то, – сказала она.

– Густая выросла, – ответил Павел.

– Гребёнка у меня сломалась. Ты возьми половину бороду-то чесать.

– Возьму, а то сваляется, не раздерёшь.

– Возьми-ко, верно. А то есть гребень роговый. Его возьми, коли хочешь.

– Вино, как причастие Господне… «Прими тело Христово и кровь Христову…»

– Чай покрепче любишь? Я-то – жиденький, а то спать мешает. Вот вареньице. Лесная ягода. За льнозаводом сеча есть, земляники – накрасно.

Они и дальше говорили всякие слова, не имеющие для них значения. Значение было в другом, чего не скажешь, что само собой приходит неведомо из какой глубины, занимает всё нутро человека и загораживается от внешнего взгляда малыми словами. И тот, и другой понимали это и потому суетились в словах, стараясь не выдать себя, предоставляя главное значение существа своего нечаянному случаю или времени, которое поборет остатки незначащих слов. И за вином, и за чаем Любаша и Павел не говорили имён друг дружки, потому что обоим казалось – в звучании их есть нечто такое, что сразу выдаст их, откроет друг перед другом.

Свет в доме не горел, на улице уже смеркалось, и лица их перестали быть телесными от потёмок, а они всё сидели на своих местах. Вино было выпито, и самовар уж простыл, и слова перестали говориться, и молча, без движения нельзя было больше сидеть. Любаша ждала, что вот-вот он поднимется с лавки, глянет на неё, может, тронет рукой и скажет: «Ну, так что же, Любаша?» И тогда она метнётся к нему и замрёт в руках его, и утонет в нахлынувшей тёплой волне. Она вздрагивала и обмирала от каждого шороха, а Павел застыл на лавке, будто задеревенел. Внутри его жили те же движения, что и у Любаши, но сверх их был ещё и страх, гудевший над ним его же собственным голосом, растроённым тремя сводами храма святого Афанасия: «Единого Тебя люблю, Господи, Единого и Единому Тебе отдаю плоть свою и дух свой…» Страх этот свалился с высоты его памяти и встал теперь между ними лишним свидетелем и стал рушить единое и неразделимое желание человеческого существа Павла Опёнкова.

– Засиделись мы, а, поди, уж и спать пора, – произнесла Любаша и подождала, когда поднимется с лавки волосатый её кавалер, но, не дождалась, сама поднялась. – Ложись-ко, а я скоро приду.

Страница 10