Размер шрифта
-
+

Тюремные записки - стр. 13


Я много читал. В тюрьме и писатели и книги воспринимаются совсем иначе, чем на воле. Скажем, талантливые ранние рассказы Алексея Толстого оскорбительно поражают поверхностностью и легкомыслием, которые прежде не были так заметны. Зато отчетливо всплывшее в памяти «Приглашение на казнь» Набокова – писателя мной не любимого, казавшегося холодным, рассудочным и вообще не русским, внезапно начинает поражать своей догадкой (откуда она у него?) о стремлении «сотрудничества» палача с жертвой, попыткой установить близкие дружеские отношения. Я о Набокове вспомнил, пробыв около полугода в тюрьме, увидев нескольких следователей, охранников и «наседок» и почти от каждого, как и в последующие долгие годы, я слышал одно и то же: «Почему вы нас за людей не считаете?» – все они хотели быть со мной если не в дружеских, то в «хороших» отношениях.

Такое же удивление на всю жизнь (откуда он мог это знать?) вызвал какой-то случайный детективный роман Пристли, где сыщик-любитель, когда преступник оказался в тюрьме, спрашивает знакомого полицейского: «Ну, теперь вы все подробности будете знать, в тюрьме он все расскажет», а полицейский отвечает: «Никогда нельзя заранее знать, как поведет себя человек в тюрьме». Я, всегда считавший себя слабым («молодец среди овец», единственный мужчина в женском семействе), и не предполагал, что не буду бояться следователей, уголовников – соседей, провокаторов и, как потом выяснилось, – смерти. И вдруг именно так все и оказалось – и к моему удивлению и к удивлению тех, кто меня арестовывал. И потом всю свою жизнь я убеждался, что и сам человек, и хорошо знающие его люди не могут заранее просчитать, каким он окажется в тюрьме.

Три книги для меня оказались внутренне очень важными. Одной была сказка «Аленький цветочек» в полной ее, взрослой, редакции, с жесткой, суровой фразой Аксакова: «Лишь того Бог человеку не пошлет, чего человек не вынесет». И уже упоминавшийся мной рассказ Мельникова-Печерского о старовере, проведшем по ложному доносу 25 лет на каторге с важной для моих собственных размышлений темой, в чем я действительно в своей жизни виновен, – все это никак не соприкасалось с моим внятным и жестким отношением к следователям: не им меня судить. Особенно любопытным оказался какой-то изданный в 1930-е годы краеведческий сборник о ярославской старине. Один из помещенных там очерков был о том, как в конце XIX века в Ярославле умер палач. Российское Уложение о наказаниях, хотя давно не включало в себя смертной казни, но предусматривало за несколько преступлений телесные наказания, для чего в Ярославской губернии и был старенький палач, которому два-три раза в год приходилось сечь плетьми осужденных. Когда он умер, оказалось, что, несмотря на полагавшиеся ему от казны домик и немалое жалованье, несмотря на объявления в губернских газетах, ни одного желающего на эту должность найти не удается. И тогда Министерство внутренних дел России пошло на беспрецедентную меру: по всей России в тюрьмах и на каторге заключенным предлагали освобождение, если они согласятся занять место в Ярославле. И в течение целого года ни один каторжник по всей России на это не согласился, а до 1905 года, когда телесные наказания были отменены, в Ярославль, если возникала нужда, приезжал по железной дороге палач из Москвы. Мой тюремный и лагерный опыт был, конечно, недостаточен, но я уже хорошо понимал, какая выстроилась бы очередь в Советском Союзе; да и позже, в Ярославской колонии, не раз слышал от соседей, что они, сообразив по советским газетам, что в Анголе и Мозамбике воюют советские войска, писали заявления с просьбой послать их туда: «Можно убивать и грабить, и ничего тебе не будет».

Страница 13