Третий звонок - стр. 17
Я согласился с этой очевидной истиной. Но от этого не делалось ни веселей, ни понятней, как жить дальше. Уходили в безвозвратное прошлое все наши пярнуские посиделки, культурабенды, поэтические вечера – не только в Политехническом, но где бы то ни было. Сменялась эпоха, умирали друзья. Те, некоторые, были «далече», а «иных» становилось все больше и больше.
В конце 80-х я проводил в последний путь вслед за Ильей Авербахом, Андрюшей Мироновым, Юрием Богатыревым сначала – Арсения Тарковского, затем Натана Эйдельмана, затем Давида Самойлова, и вот-вот должен был уйти из жизни мой друг, режиссер Борис Галантер. Круг моих московских друзей становился все уже. Но, сужаясь, он, увы, не становился теснее. И это тоже была примета нового времени. Озабоченные и растерянные, мои друзья метались в поисках стабильности, просто-напросто – заработка в новых условиях перестройки и начавшихся экономических перемен. Мы теперь встречались в основном на похоронах и поминках, лишь иногда дома на кухне. Реже, чем раньше, еще и потому, что добраться друг до друга или принять кого-то хлебом-солью становилось для таких, как мы, серьезной проблемой. О том, чтобы, как в старину, пригласить в ресторан Дома кино или Дома литераторов компашку близких и закатить банкет на 10–15 персон, и речи быть не могло! Да и разговоры наши, когда встречались, делались все озабоченней и грустней. Иногда складывалось впечатление, что собрались поныть и поплакаться друг другу в жилетку. Рвались, видоизменялись теплые дружеские связи. Последние нити, связывающие меня с Москвой, ослабевали. И, как неотвратимо стареющий, предчувствующий конец жизни князь Болконский, искавший, где ему постелиться на ночь, избегая привычного дивана, кровати, угла под образами, в страхе обрести там смертный одр, я стал искать место – если уж нельзя было изменить время, – где я смог бы избежать затухания, окисления, депрессии.
И вот в декабре 1990 года возник соблазн примкнуть к группе Арье – Мальцева, в порядке пробы поехать с ними на разведку в Израиль, поглядеть, что там и как; понять для себя, что это за русскоязычный театр они придумывают и смогу ли я в нем работать. Сказано – сделано.
Эта первая проверочная поездка в Израиль была бы вполне хороша, успешна, все было бы изумительно-замечательно: и Иерусалим, и Стена плача, и море, и природа, и банкеты, и вкусная еда, и дешевая водка, и встречи со старыми друзьями, поселившимися там двадцать лет назад, – словом, все-все было бы «бэсэдер» (в порядке), если бы не одно маленькое обстоятельство. Мне за эти две недели пребывания нужно было прийти к окончательному решению: ехать сюда или оставаться в Москве? За эти две недели концертов-спектаклей, которые собрал и организовал режиссер Евгений Арье, за эти 14 дней впечатлений, застолий, разговоров с людьми, обсуждений со своими – с Гришей Лямпе, с Леней Каневским, – которые, как и я, еще только решались (Валя Никулин и Люда Хмельницкая уже решились), несмотря на липкую жару, чужой пейзаж, абсолютно иной, пугающий меня язык – вязь надписей на нем этакими рыболовными крючками над витринами магазинов и в огнях неоновых реклам, – следовало решить, дать ответ себе и другим на вопрос: способен я, в свои 56 лет, круто изменить жизнь в попытке обновления? Или просто вернуться в Москву, привезти домашним израильские сувениры, туристские рассказы о земле их предков и на этом окончательно поставить точку, продолжая предопределенный мне судьбой привычный путь?