Тени в раю - стр. 51
На секунду Лахман потерял уверенность в себе, но потом упрямо сказал:
– Ничего не значит. Сегодня это выйдет. Должно выйти. Должно. Понимаешь?
– Пей лучше с ними обоими… И с самим собой тоже. Может, спьяну ты придумаешь что-нибудь такое, до чего бы трезвый не додумался. Бывают пьяные, перед которыми трудно устоять.
– Но тогда я ничего не почувствую. Все забуду. Будет так, как будто ничего и не было.
– Жаль, что ты не можешь внушить себе обратное. Что все было, но для тебя как будто и не было.
– Послушай, ведь это жульничество, – запротестовал взволнованный Лахман. – Надо вести честную игру.
– А разве это честная игра – пить воду?
– Я честен с самим собой. – Лахман наклонился к моему уху. Дыхание у него было горячее и влажное, хоть он и пил одну воду. – Я узнал, что у Инес вовсе не ампутирована нога, она у нее просто не сгибается. Металлическую пластинку она носит из тщеславия.
– Что ты выдумываешь, Лахман!
– Я не выдумываю. Я знаю. Ты не понимаешь женщин. Может, она потому и отказывает мне? Чтобы я не дознался.
На секунду я потерял дар речи. Amore, amour[13], думал я. Вспышка молнии в ночи заблуждений, тщеславия в глубочайшей безнадежности, чудо белой и черной магии. Будь же благословенна, любовь. Я торжественно поклонился.
– Дорогой Лахман, в твоем лице я приветствую звездный сон любви.
– Вечные твои остроты! Я говорю совершенно серьезно.
Рауль с трудом приподнялся.
– Господа, – начал он, обливаясь потом. – Да здравствует жизнь! Я хочу сказать: как хорошо, что мы еще живем. Стоит мне подумать, что совсем недавно я хотел лишить себя жизни, и я готов влепить себе пощечину. Какими же мы бываем идиотами, когда мним себя особенно благородными.
Пуэрториканка внезапно запела. Она пела по-испански. Наверное, это была мексиканская песня. Голос у нее был великолепный, низкий и сильный. Она пела, не сводя глаз с мексиканца. Это была песня, исполненная печали и в то же время ничем не прикрытого сладострастия. Почти жалобная песня, далекая от всяких раздумий и прикрас цивилизации. Песня эта возникла в те стародавние времена, когда человечество еще не обладало самым своим человечным свойством – юмором; она была прямая до бесстыдства и ангельски чистая. Ни один мускул не дрогнул на лице мексиканца. Да и женщина была недвижима – говорили только ее губы и взгляд. И оба они смотрели друг на друга немигающими глазами, а песня все лилась и лилась. То было слияние без единого прикосновения. Но они оба знали, что это так. Я оглянулся – все молчали. Я оглядывал их всех по очереди, а песня продолжала литься: я видел Рауля и Джона, Лахмана, Меликова и Наташу Петрову – они молча слушали, эта женщина подняла их над обыденностью, но сама она никого не видела, кроме мексиканца, кроме его помятого лица сутенера, в котором сосредоточилась вся ее жизнь. И это не было ни странно, ни смешно.