Размер шрифта
-
+

Тайный шифр художника - стр. 35

Он снова глотнул пива и помолчал. Молчал и я, чувствуя, что в данный момент любые слова будут неуместны, но понимая, что на этом рассказ явно не окончен. И оказался прав.

– Пока я в карцере парился, вертухая этого спешным делом в другое место перевели, в Узбекистан, на солнышко, – продолжил после долгой паузы Угрюмый. – Не спасло это его, я его и там нашел, когда откинулся… Ну да не об том речь. А о том, что вернулся я в хазу, сел на шконку, в стену вперился и сижу, как в столбняке. Сколько просидел, не знаю. Мазай со мной заговаривал, но я даже не помню, о чем. Потом остальные с пахоты приперлись, потом на ужин повели. Я свою пайку даже не попробовал, покрутил ложкой да отставил. А как вернулись в барак, подходит ко мне Апостол.

Тут Угрюмый глянул на меня и вдруг заметил:

– Глаза, кстати, у него были прям как у тебя. Только и того, что без очков. Он всегда так же исподлобья смотрел, как бычок. А говорил тихо-тихо, и голос у него был глухой, точно бесцветный. Сел он рядом со мной на шконку, на меня не глядит и говорит этим своим бесцветным шелестом: «Я тебе ее нарисую».

Я сначала вообще не допер, о чем он. А он повторяет: «Нарисую портрет твоей матери».

И такое меня вдруг зло взяло… «Что ты нарисуешь, гитару на стенке?!» – ору.

Апостол отшатнулся, но смотрит упрямо, ровно так, без страха, хотя когда я быкую, и не такие в штаны накладывают. Гляжу, подходит к нам Рэмбрандт и заявляет: «Пацан дело говорит, Угрюмый». И зыркнул на Деда Мазая, Дед сперва на меня, потом на Гвира. А тот уж тащит карандаш с бумагой.

Угрюмый сделал еще один глоток:

– Прикинь, Грек, тридцать лет водой смыло, а помню так, будто вчера. Взял, значит, Апостол тот огрызок карандаша, взял листок, который ему Гвир из блокнота выдрал, а я на руки его смотрю, глаз отвести не могу. Пальцы у него были длинные, как у пианиста, но сильные, мужские. Он листок на край шконки положил, на голую доску и стал малевать… Вот не поверишь, Грек, минуты не прошло, как мы все вокруг него, как сопляки вокруг мамки сидели и смотрели. Он малевал так, как лабух в филармонии симфонию лабает за большой пианиной. Я тогда в жизни уж разного видал: баб красивых, бабла немерено, стволы, перья и прочую годноту, но такого, как этот Апостол рисовал… Как Рэмбрандт сказал, «не от мира сего». Вот ведь глянешь на него – обычный хмурый лох, таких на каждую зону вагон с прицепом. А когда он малевал, ты себя чувствовал так, будто нет вокруг ни стен, ни решеток, ни колючки, ни легавых с «калашами»… Будто жизнь не из дерьма состоит, а есть в ней и вправду и свет, и добро…

Страница 35