Таежный волк - стр. 2
Вдруг Бурка сворачивает, идет напролом в тайгу. Моя лошаденка послушно за ним.
– Что такое? – спрашиваю я.
– Сам не знаю. Погляжу, – отвечает Бакланов.
И вскоре, едва выбрались на прогалинку, Бакланов радостно кричит с коня:
– Батюшки-светы! Да ведь мы с Буркой в третьем годе пятеро суток на этом самом месте прожили. Вот и шалаш, и головни, и щепки.
Мы вновь сворачиваем на тропу и вскоре спускаемся к потокам шумной каменистой речки.
Блистал солнечный знойный день, в глухой тайге стояла духота, но здесь, в речной долине, была прохлада: резвясь, сквозные шалили ветерки. И назойливых комаров как не бывало.
– Стой, Леонтий Моисеич! – крикнул я и соскочил со своей лошаденки.
Среди окатных камней горел под солнцем ослепительно белый камень – кварц с золотыми блестками.
– Не золото ли? – сказал я и стал вкрапленные в кварц блестки выковыривать ножом.
Бакланов, не слезая с Бурки, глядел на мою работу сверху вниз. И я услышал укорчивый его голос:
– Брось. Не за тем, дружок, в тайгу идем. Зверя промышлять идем. Пусть за золотом другие люди ходят.
Эти слова его показались мне вескими, мудрыми, и, подчиняясь ему, я подумал: «Видимо, у Бакланова все предусмотрено, каждый шаг рассчитан, и жизнь свою он разыгрывает как по нотам, не сворачивая в сторону от раз намеченного пути».
Но в дальнейшей дороге, когда я высказал Бакланову свои мысли, он сразу же меня разбил:
– Какие такие планты могут в лесной жизни быть у человека? Как вступить, да как шагнуть, да где ночевать будешь. Нет, дружок. Вот мы мекаем с тобой рассесться да чайку всласть попить, а взовьется ураган да хлобыстнет на нас дерево стоячее, тут и гроб нам. Нет, дружок, тайга все планты человечьи может перепутать, с толку сбить. Идешь в тайгу – помалкивай в тряпочку; только звериный нюх имей да сам зверем притворись, забудь, что ты есть человек, а зверь и зверь, только по-лесному умный, в сто разов умнее человека.
И, повернувшись ко мне, по-крепкому добавил:
– Только таежную правду надо помнить, она превыше всех небес.
Он видел во мне человека хотя и хорошего, но городского, для таежной жизни никудышного, несмекалистого, темного и, пожалуй, глуповатого. Над таким чудаком не грех и подшутить и даже слегка поиздеваться: ничего-то он не знает, ничего не подмечает, ни во что не верит, ни в таежные приметы, ни в леших, может заблудиться в трех соснах, может ни за нюх табаку погибнуть. Да разве это человек?!
Однако ироническое отношение ко мне сквозило лишь в его зелено-голубых глазах да в едва уловимых нотках голоса. Когда я нес какую-нибудь, по его понятиям, очередную околесицу, он только крякал или тихо посмеивался в бороду и презрительно крутил носом.