Сын Пролётной Утки - стр. 6
Только бы до дома дойти, только бы дотелепаться, перевести дух, сварить кожистого, со шкурой, до гладкого блеска отмытого картофеля. В груди у него возникло ржавое дребезжание, перекатилось в глотку и застряло там. Силантьев не сразу понял, что это смех, шевельнул сморщенными обшелушенными губами:
– А еще в скороходы хотел наняться? Каперанг-каперанг!.. – Добавил примиряюще: – Бывший, впрочем, каперанг, а бывшим многое дозволено, не то что настоящим.
Дома он зажег плошку. Электричества не было. Проверил лампочку, укрытую сверху газетным абажуром – не лопнул ли волосок? Волосок был цел, не порван – значит опять надо переходить на жидкое электричество.
В инвалидном, с выколотым краем блюдце у него была налита судовая отработка – масло, которое идет на слив, черное, с машинной копотью, будто бы замешанное на порохе, – на трех усиках стояла проволочная скрутка с просунутым в нее фитильком. Свет от фитилька, конечно, скудный, на одного человека, книг при нем, конечно, читать не будешь, но все-таки это свет. Растопил плитку – хорошо еще, что уголь есть, целый мешок, – поставил на плитку чугунок с картошкой.
Все равно как бы там ни было – поиски работы надо продолжить. В одном месте слупили по лбу, во втором под глаз навесили фонарь, в третьем тоже навесят, в четвертом перебьют ногу, в пятом помнут ребра, в шестом прокусят ухо, но работу он все-таки найдет. В десятом месте, в двенадцатом, в восемнадцатом!
Хорошо все-таки быть дома. С одного бока потрескивает, гудит радостно плитка, подкормленная несколькими кусками уголька, с другого подсвечивает плошка – тоже живой огонь! Усталость, наполнившая его тело так, что гляди вот-вот выплеснется из горла, малость осела, успокоилась, мути стало меньше, тело потеплело, в груди родился кашель. Силантьев невольно улыбнулся:
– Раз кашель – значит, есть еще жизнь, жив буду. Трупу кашлять не положено.
Уютно в каморке. Хочется думать о хорошем, о Вере. Она – единственная из всех, кто не изменил Силантьеву. Вера могла отвернуться от мужа – врага народа, чтобы сохранить себя, и Силантьев это бы понял и никогда бы не осудил Веру Николаевну, но она не отвернулась от него, погибла – одинокая, без друзей, без помощи, словно бы заключенная в безвоздушном пространстве; на нее, еще живую, натянули белый погребальный саван.
– Вера, прости! – Силантьев поймал себя на том, что когда он отогревается, становится сентиментальным – что-то отходит в нем, оттаивает, из ничего прорезается прошлое – то, что он раньше не помнил и не мог вспомнить, потому что, вспомнив, сразу бы расклеился, ослабел и сдох бы где-нибудь под ржавым лишаистым камнем, уткнув лицо в мох-волосец, сейчас проступало, рождаясь из мутной нематериальной пелены, из которой вроде бы ничего и не должно было рождаться, он даже боялся ее тревожить, – но вот, вышел из-за колючей проволоки, и мерзлота, казавшаяся вечной, поплыла.