Святочные рассказы - стр. 45
Опять улицы… Опять площади… По краям их мигают фонари, а в середине расстилаются необозримые пустыни… В эти пустыни уходит мальчик, меряя их бесконечность слабыми, уже машинально, точно помимо его, едва движущимися ногами… Вот мост… Направо и налево безлюдная река… Вся в туман ушла она, занесенная снегом, окованная льдом. Там, на этом снегу, хорошо… Никто не помешает заснуть, никто не разбудит… Да и нельзя будет разбудить – поздно… А весной эта речка понесет свои льдины далеко-далеко по голубым водам…
Поплывет на них болонка… Ишь как фонари мелькают там, на краю этой безмолвной пустыни… Робко мигают, точно признаются реке, что они не смеют и не могут осилить ее зловещую тьму. Если бы могли фонари, они отвели бы от этого пустого пространства свои огоньки, как отводила свои глаза от грозного хозяина его болонка…
– Чего ты, бродяга!.. я тебя!.. пошел домой!
Мальчик очнулся, вскочил, оторопело взглянул перед собою и, увидев городового, только успел сказать:
– Я, дяденька, так… сичас домой. Сичас… только что пристал…
И опрометью в сторону. И опять снег стал жалобно хрустеть под его ногами.
Мальчик уже был знаком с пределами власти этих столпов общественного благоустройства. Городовой, по его мнению, извлеченному из тяжкого опыта, был человек, обязанный взять его, глупого Федьку, где бы таковой ни встретился, за шиворот и отвести в его подвал для неминуемого наказания поленом или розгами, а то тем и другим вместе. Сверх того, мальчиков, которые не говорят, где они живут, как ему доподлинно сообщил Алексей, городовые забирают в полицию, чем и оказывают большую пользу обществу, заинтересованному в вящем и успешнейшем истреблении уличных бродяг, мешающих спать спокойно честным людям. Есть такие фурманки – Алексей и их видел, – в них, поймав на рассвете, запирают всех бездомных собак и брошенных мальчиков: первых вешают, вторых вываривают, оставляя только кости, из которых делают «шкилеты», указанные ему как-то на улице тем же Алексеем. И мальчиков, и собак фурманщики ловят крючьями, и это очень больно, гораздо больнее, чем наказывает немец Фридрих.
Уходя по узкому переулку, глупый Федька уже задумывался, не вернуться ли назад домой, – все лучше, чем попасть в фурманку, – как вдруг его поразило еще ни разу не виданное им зрелище.
На снег ложились отражения нескольких ярко освещенных окон. Тем резче выдавались они, что весь переулок был темен; ни в одном остальном окне не светились огни, только на высоте четвертых этажей мелькали изредка тусклые отсветы лампадок, да и то унылых, точно размышляющих: погаснуть им сейчас или еще на несколько мгновений продлить свою жалкую агонию. Некоторые усиливались гореть ярче, вспыхивали, но уже с улицы можно было видеть, что одни добрые намерения и в этом случае ни к чему хорошему не ведут. Зато целый ряд окон в нижнем этаже проливал в сырую и холодную мглу безлюдного переулка потоки света. Как нарочно, шторы были подняты, окна оказались настолько невысокими, что, став на цыпочки и вытянувшись вверх, как изумленный журавль на стрехе, глупый Федька мог увидеть такую чудную картину, которая разом припомнила ему рассказы Каролины в самые святые минуты ее пьяного просветления. Уже не тот ли это рай с бесчисленными Ангелами, о котором он слышал от нее? Уж не открывается ли ему, брошенному ребенку, глупому Федьке, словно волчонок сторонящемуся от всего света, то небо, на которое ему указывал палец охмелевшего, столь же несчастного, как и он, создания, желавшего точно пронизать низко нависший потолок, чтобы скорее показать еще вчера ею же избитому мальчишке это небо во всей его красе, – небо, и ей самой чуждое в обычное время.