Размер шрифта
-
+

Священное ремесло. Философские портреты - стр. 8


Случилось так, что три самых крупных, настоящих – совсем не в переносном, отнюдь не ироническом смысле – философа той эпохи, сами того не ведая, отвратили меня от пути, на который я уже собирался вступить.


Первым был Эвальд Васильевич Ильенков, мой сосед по подъезду в Камергерском переулке (в ту пору Проезде МХАТа) в доме номер 2, напротив Центрального телеграфа. Мальчиком я нередко оказывался с ним в одном лифте. Он поднимался на третий этаж, я на четвертый. Даже краткое соседство с ним было по-особому интригующим и давящим. Ильенков не был для меня просто одним из жильцов нашего подъезда, он почему-то вызывал симпатию и… неясное сострадание. Словно непонятная, не нашедшая разрешения драма, которая разыгрывалась в нем, заполняла на несколько секунд крошечное пространство лифта. От него часто пахло крепким алкоголем и непонятной бедой, гложущей его изнутри. Для подростка 10 или 12 лет это была ощутимая эманация той отвлеченной мыслительной науки, название которой было не вполне понятно, но внушало почтение, пугая при этом и отталкивая. Насколько я понимаю, сосед-философ был паладином настоящего, верного первозданной чистоте марксизма в системе, где марксизм давно работал лишь в качестве идеологического катка, у руля которого была посажена мумия Маркса. Все играли роль, предписанную заложенным в тот каток механизмом, и партия, и ее генеральный секретарь, и начальник лагеря, и директор института, все, кроме разве марксиста-смыслоискателя, всерьез вознамерившегося мумию оживить. Разумеется, ему было суждено рано или поздно попасть под каток и быть им раздавленным. Его незаурядность, беззащитность, ум, светившийся за очками под взлохмаченной шевелюрой, – все это плотно сосредоточенное в одной личности, часто одетой в видавшую виды шинель без знаков отличия, доносилось из его молчания, которое даже в мгновенном соседстве с ним становилось почему-то напряженным. Только редко-редко, когда губы его бормотали какую-нибудь песенку, а ноги шли не совсем твердо, он, вопреки обычной своей угрюмости, мог сказать что-то приветственно шутливое. Но за первые двадцать лет моей жизни мы не обменялись и полусотней слов. В нем угадывалось что-то надломленное, обреченное, но «полная гибель всерьез» настигла его лишь четверть века спустя, когда я уже давно не был его соседом. От тех запавших в память путешествий в лифте у меня остался осадок трагического предзнаменования, которое, если выразить его по-евангельски, прочитывалось мной, еще не знавшим этих слов, приблизительно так:

На путь язычников не ходите и в город самарянский не входите

Страница 8