Размер шрифта
-
+

Светлое Христово Воскресение (сборник) - стр. 21

Все мы грехи с Горкиным перебрали, но страшных-то, слава Богу, не было. Самый, пожалуй, страшный – как я в Чистый понедельник яичко выпил. Гришка выгребал под навесом за досками мусор и спугнул курицу – за досками несла яички, в самоседки готовилась. Я его и застал, как он яички об доску кокал и выпивал. Он стал просить: «Не сказывай, смотри, мамаше… на, попробуй». Я и выпил одно яичко. Покаялся я Горкину, а он сказал:

– Это на Грише грех, он тебя искусил, как враг.

Набралось все-таки грехов. Выходим за ворота, грехи несём, а Гришка и говорит: «Вот, годи… заставит тебя поп на закорках его возить!» Я ему говорю, что это так нарочно, шутят. А он мне: «А вот увидишь “нарошно”… а зачем там заслончик ставят?» Душу мне и смутил, хотел я назад бежать. Горкин тут даже согрешил, затопал на меня, погрозился, а Гришке сказал:

– Ах ты… пропащая твоя душа!..

Перекрестились мы и пошли. А это всё тот: досадно, что вот очистимся, и вводит в искушение – рассердит.

Приходим загодя до вечерни, а уж говельщиков много понабралось. У левого крылоса стоят ширмочки, и туда ходят по одному, со свечкой. Вспомнил я про заслончик – душа сразу и упала. Зачем заслончик? Горкин мне объяснил – это чтобы исповедники не смущались, тайная исповедь, на духу, кто, может, и поплачет от сокрушения, глядеть посторонним не годится. Стоят друг за дружкой со свечками, дожидаются черёду. И у всех головы нагнуты, для сокрушения. Я попробовал сокрушаться, а ничего не помню, какие мои грехи. Горкин суёт мне свечку, требует три копейки, а я плачу.

– Ты чего плачешь… сокрушаешься? – спрашивает.

А у меня губы не сойдутся.

У свещного ящика сидит за столиком протодьякон, гусиное перо держит.

– Иди-ка ко мне!.. – и на меня пером погрозил.

Тут мне и страшно стало: большая перед ним книга, и он по ней что-то пишет – грехи, пожалуй, рукописание. Я тут и вспомнил про один грех, как гусиное перо увидал: как в Филипповки протодьякон с батюшкой гусиные у нас лапки ели, а я завидовал, что не мне лапку дали. И ещё вспомнилось, как осуждал протодьякона, что на Крестопоклонной мочёные яблоки вкушает и живот у него такой. Сказать?.. ведь у тех всё записано. Порешил сказать, а это он не грехи записывает, а кто говеет, такой порядок. Записал меня в книгу и загудел на меня, из живота: «О грехах воздыхаешь, парень… плачешь-то? Ничего, замолишь. Бог даст, очистишься». И провёл пёрышком по моим глазам.

Нас пропускают наперёд. У Горкина дело священное – за свещным ящиком, и все его очень уважают. Шепчут: «Пожалуйте наперёд, Михал Панкратыч, дело у вас церковное». Из-за ширмы выходит Зайцев, весь-то красный, и крестится. Уходит туда пожарный, крестится быстро-быстро, словно идёт на страшное. Я думаю: «И пожаров не боится, а тут боится». Вижу под ширмой огромный его сапог. Потом этот сапог вылезает из-под заслончика, видны ясные гвоздики, – опустился, пожалуй, на коленки. И нет сапога: выходит пожарный к нам, бурое его лицо радостное, приятное. Он падает на колени, стукает об пол головой, много раз скоро-скоро, будто торопится, и уходит. Потом выходит из-за заслончика красивая барышня и вытирает глаза платочком – оплакивает грехи?

Страница 21