Свет Боннара. Эскизы на полях - стр. 27
Есть некий деликатный момент, – в тусклом освещении цветá, исчезая из внешней картинки, уходят во внутреннюю и там уже разворачиваются во всей своей бесподобной и неправдоподобной красе.
Обилие внешнего не дает развернуться воображению, – кто-то все уже сделал за тебя – раскрасил небеса, воткнул пальмы и прочие замечательные штуки.
Как можно все это покупать и употреблять? (Можно, все-таки можно.) Это нужно осязать, вдыхать, этим можно любоваться, растирая в пальцах канареечного цвета порошок куркумы и горчичного – карри, втягивая острую и сладкую смесь паприки и ехидную – гвоздики. Надышавшись парами кардамона, я уже сыта, практически сыта, и только бойкий голос продавца, похожего на смесь всех перечисленных ингредиентов плюс еще щепотку кунжутной халвы – с фисташками и миндалем, а еще, конечно же, с брусочками шоколадной взвеси, – губы у него вытянуты в гримасу стойкого сладострастия, – он пробует халву за тебя, за себя, за него, – он пробует щепотку халвы и причмокивает сладким ртом, при этом одной рукой взвешивая горсть засахаренных орехов, а другой – отсчитывая сдачу.
И только его бойкий голос выводит меня из опасного, но такого сладкого забытья.
Оно, это забытье, настигает тебя повсюду, – в огромном количестве искушений душа моя мечется, придавленная телом пробудившихся желаний.
Она просит темноты и тишины, она гневно отворачивается от щедрот этой земли.
Потому что рай – это немножко такой ад, в котором тело твое блаженствует в тепле и неге, а душа наблюдает за всем этим пиршеством с некоторой долей сарказма. Она немного кокетничает и ерничает, эта душа, драпируясь то шелком, то бархатом, то парчой, но кокетство ее искреннее, и так же искренен сарказм, и тоска по черно-белому, – по убогой эклектике того пространства, в котором невидимое обретает смысл.
Урок иврита
Израиль научил меня спокойствию.
Как разъяснить непосвященному сочетание левантийской расслабленности, марокканской взвинченности (внутри у каждого марокканца ждущая своего часа пружина, и, если уж этот самый час настал, то затолкать пружину вовнутрь не представляется никакой возможности), тайманской (йеменской) медитативности, персидской гибкости, польско-немецкой расчетливости и такой, знаете ли, внешней скудости, закрытости (в сравнении с шумным сефардским радушием), – и здесь я намеренно не упоминаю выходцев из благословенных Мелитополя или Бердичева, – куда деваться московскому снобизму и питерской утонченности, и одесско-кишиневской, допустим… афористичности. А что с обитателями ташкентской махалли, – как быть с хранителями узбекских традиций?