Сварить медведя - стр. 2
И только когда все наелись, хозяйка смотрит в угол, где сижу я.
– Иди поешь.
– Необязательно.
– Садись за стол. Дети, освободите место для Юсси.
– Не надо… я тут поем.
Теперь и хозяин посмотрел на меня. Что-то его мучает, не знаю что. Скрыть не удается, хотя старается. Посмотрел и кивком приказал: ешь. Я поплелся к столу и протянул пасторше деревянный ковш. Я сам его выточил еще в Каресуандо[2], и с тех пор он следует со мной везде. Сначала ковш был белым, как кожа младенца, потом потемнел от солнца, соли и тысячи вод.
Я чувствую приятную тяжесть каши в ковше, благодарно смотрю, как Брита Кайса подбирает половником остатки, чтобы вышло побольше, – и бреду назад, в свой угол. Сажусь, скрестив под собой ноги, и быстро ем. Каша загустела, она не теплее моих губ. Я чувствую, как комки ее с трудом проталкиваются по пищеводу, как, вздрогнув, включается в работу желудок. Каша остыла, но даже холодная она дает мне тепло и силу, а тепло и сила помогают жить. Я ем, как едят собаки, жадно и настороженно.
– Еще положить?
Она знает: я не попрошу. Я ем только один раз и только то, что дают. Никогда не прошу добавки.
Ковш пуст. Провожу большим пальцем по краю, снимаю прилипшую кашу, слизываю и опять провожу, и опять слизываю, до последней крупинки. Он мой кормилец, этот ковшик. Он притягивает еду. Сколько раз я был голоден так, что вот-вот умру, – и ковш меня выручал. В нем откуда ни возьмись появлялась рыбья голова. Или оленья кровь. Или мороженая морошка из предгорий. Вот так. День прожит. Потом будет новый день. Вот и все, на что я надеялся, – завтра будет новый день.
Сажусь на пол в дальнем углу. Никогда не проталкиваюсь вперед, никогда ничего не требую, не хватаю, как ворон, не шиплю, как росомаха. Лучше уйти. Если никто не замечает, надо оставаться в тени. Но хозяйка меня заметила. Я ничего не требую, а она все равно кормит меня. Не потому что я – это я. Будь на моем месте любое другое живое существо, корова или собака, ее молчаливое участие простиралось бы и на него. Все живое должно жить. Это ее религия. Примерно так.
Я могу исчезнуть в любой момент, такова жизнь у нас, бродяг: нынче здесь, завтра там. Встаю, закидываю за спину торбу и ухожу. Все, что у меня есть, ношу с собой. Одежда… можно назвать ее и так. Нож за поясом. В торбе роговая ложка, мешочек с солью и все тот же ковш. Я легок и быстр: пока кто-то хватится, уже за перевалом. Почти не оставляю следов, как не оставляют следов звери. Примятая трава за спиной быстро поднимается. Если развожу огонь, нахожу старое кострище. Зола моего костра смешивается с золой давно отгоревшего и становится невидимой. Если мне надо справить нужду, я поднимаю кусок дерна, а потом кладу его сверху – разве что лиса учует слабый запах человека. А зимой выбираю дорогу через глубокий нетронутый снег, и следы моих лыж по весне тают, словно их и не было. Человек может жить и так, ничего не портя и не разрушая. Как будто его и нет. Жить, как лес, как летняя листва, как осенний перегной, как февральский снег, как бесчисленные почки, разбуженные весенним солнцем. Все имеет отпущенный срок. И человек тоже исчезает, будто его и не было.