Страсть. Книга о Ф. М. Достоевском - стр. 5
И вот, черт возьми, обречен спозаранку стеречь у дома обиралы-процентщика железные ставни, чтобы выпросить у сквалыги хоть гульденов двести за свою последнюю вещь, до которой не имел права касаться и которую до сей поры не посмел заложить. Он метнул на ту сторону бешеный взгляд. Ставни уже растворялись рыжеватым мальчишкой в противных немецких коротких штанах.
А, наконец! Переходя из успокоительной, не успокоившей тени на свет, прищуривая глаза от лучей слепящего солнца, он пересек наискось неширокую уличку и толкнул тяжелую, толстую, тоже железную дверь.
Она взвизгнула в нарочно не смазанных петлях. Стальной колокольчик захлебнулся бесчувственным треском над его головой.
От дрянного дрезжания стало позорно и зло на душе. Федор Михайлович негодующе огляделся.
За высоким прилавком неподвижно белело нездоровее, мучнистого цвета лицо.
Он шагнул как с обрыва и дрожащей мелко и видно рукой положил перед этим неподвижным лицом свои обручальные кольца.
Лицо приняло их хищными, привычными, цепкими пальцами, скользнуло по вечным символам нерушимого брака темным влажным глазком ловко взброшенной лупы и опустило на чашку бесстрастных весов. Равнодушный дискант сказал:
– Сто гульденов, герр.
Он изумленно сбивался: талеров шестьдесят шесть или семь, рублями, кажется, семьдесят пять. Да это грабеж! Открытый, подлый, бесстыдный грабеж! Он беспомощно понимал, что сюда, в этот вертеп ненасытного змия, с глухими железными, стальными клепаными полосами укрепленными ставнями, с такими же глухими дверями и сплошным высоким прилавком, похожим скорей на редут, из тех, какие он десятки чертил в Инженерном училище, приходит только наипоследняя, самая злая нужда и по этой причине от ненасытного змия наживы бессмысленно было бы ждать сострадания, чуткости, совести и чего там ещё? Но он внезапно подумал, как до последней минуты думал всегда, что и самое черствое, даже стальное или там алмазное сердце не могло же вот так, без следа хотя бы малейшего слабого стона выдержать ежечасное зрелище стольких страданий, стольких последних утрат, что должна же зарониться в него хоть ничтожная капля, хотя бледная тень человеческой жалости. Ведь человеку доступно понять человека. Ведь он свое обручальное счастье принес, не золотые крючки от штанов.
– Но, мсье, это стоит много дороже.
Оно шевельнулось, приподняв длинный нос, и повторило сквозь зубы:
– Сто гульденов, герр.
Он окинул его пронзительным взглядом: спрятанные в воспаленные веки глаза без выражения, даже без цвета и тяжелые брыли белых мучнистых, похожих на жидкое тесто лоснящихся щек. Ему вдруг открылась вся его жалкая жизнь, и достойная презренья эпоха, и достойная жалости судьба ни себе ни людям не нужных, потерянных поколений. Всю эту жалкую жизнь он мог бы пересказать от родоначальника-предка до грядущих внуков и правнуков с истощенной, тоже бесцветной, но гнусно, гадко, безумно алчной душой. Он мог бы поклясться, что лавка менялы когда-то принадлежала деду или отцу, который от малоземелья покинул деревню и первоначально занимался грошовой торговлей черт знает чем, возможно, шагая с лотком по той же округе от фермы к ферме, то был земляной человек и сквалыжник, сам голодал и впроголодь держал всю семью, зато оставил нелюбимому сыну копейку. Сын корыстной, холодной женитьбой удвоил её, порасширился, осмелел и стал наживать десять гульденов там, где туговатый старик решался содрать только трешку, потом с прибавлением капитала ещё обнаглел, капитал ужасно наглости придает даже и слизняку, возвысился до ста гульденов на заклад, уверившись в том, что мудрее отца да и всех иных мудрецов, если скопили меньше, чем он, с утра до вечера сидит в промозглой нетопленной пустой конуре, остерегаясь воров, не подмазывая ради безопасности железные петли дверей, гребет свои чертовы гульдены, пряча их в железном английском шкафу с двойным хитрейшим запором, накрепко убежденный, что вся теперешняя наука, вся сила ума должны пойти на изобретение ещё более прочных шкафов и запоров, богатеет уверенно, прочно, и с каждой новой монетой мелеет, скудеет душа, а там, глядь, в душах внуков и правнуков останется пшик. После тощих отцовских харчей поотъелся, да и нет больше радостей, кроме еды и питья, так задубел и совсем пропал человек. Всей веры осталось – в одну золотую монету. В человеке, Господи, в любом человеке видит только предмет для наживы. Даже старшего сына, наследника, не пускает к себе на глаза, лишь бы на сына-то, на кровь-то свою не потратить лишнего гульдена, ну и сын, весь в отца, тая ненависть тоже ведь к корню и к крови своей, дожидается с нетерпением хищника незамедлительной, это уж у них непременно, смерти родного отца, ждет не дождется, подлец.