Сторона Германтов - стр. 83
– Значит, так себе сукно? – продолжал он с яростью, постепенно возраставшей по мере того, как он все больше воодушевлялся и говорил все медленнее. – Значит, так себе сукно? А я говорю тебе, это офицерское сукно, я же говорю тебе, значит я знаю, что я говорю, а как ты думал!
– Ладно, – сказал молодой бакалавр, сраженный этой аргументацией. – Не будем разводить турусы на колесах.
– Глянь, а вот как раз наш капиташа идет. Нет, ты только посмотри на Сен-Лу: как ноги вскидывает! а как голову держит! Нипочем не скажешь, что сержант! А монокль, эх, так и летает.
Солдатам мое присутствие не мешало, и я попросил, чтобы мне тоже дали посмотреть из окна. Они не возражали, хоть и не потрудились уступить мне место. Я увидел, как, пустив лошадь рысью, величественно проследовал верхом капитан де Бородино – он, видимо, питал иллюзию, что участвует в сражении при Аустерлице. За решеткой казармы толпилась горстка прохожих, ждавших, когда полк выйдет из ворот. Принц держался на коне прямо, лицо немного заплывшее жирком, щеки по-императорски полные, глаза ясные; он, судя по всему, был в плену у некой галлюцинации, со мной с самим так бывало всякий раз, когда проезжал трамвай: в тишине, наступавшей после его грохота, я улавливал промельки и зигзаги зыбкой трепещущей музыки. Мне было очень жаль уезжать, не попрощавшись с Сен-Лу, но все-таки я уехал, потому что единственной моей заботой было вернуться к бабушке: до сих пор, когда я думал в этом городке, что там делает бабушка в одиночестве, я воображал ее такой же, как со мной – только без меня, и не представлял себе, как воздействует на нее это «без меня»; теперь нужно было как можно скорей избавиться в ее объятиях от этого фантома, о котором я до сих пор и не подозревал, фантома, вызванного ее голосом; это был образ бабушки, на самом деле разлученной со мной, смиренной, состарившейся (о чем я до сих пор никогда не догадывался), – вот она получает от меня письмо, сидя в пустой квартире, где я раньше уже представлял маму, когда уезжал в Бальбек.
Увы, именно этот фантом я и заметил, когда вошел в гостиную, не предупредив бабушку о своем возвращении, и застал ее за чтением. Я был здесь, вернее, я еще не был здесь, потому что она об этом не знала и ею владели мысли, которые она бы ни за что не обнаружила при мне, подобно женщине, застигнутой за рукоделием, которое она спрятала бы от чужих глаз, если бы успела. В силу дарованной нам на короткий срок привилегии, позволяющей в тот самый миг, когда мы только что вернулись, как бы застать врасплох собственное отсутствие, я был еще не я, а просто свидетель, наблюдатель в дорожных пальто и шляпе, посторонний, а не здешний жилец, фотограф, пришедший изготовить негатив с тех мест, которых он больше никогда не увидит. То, что автоматически предстало моим глазам в тот миг, когда я увидел бабушку, было именно фотографией. Тех, кого любим, мы видим всегда только внутри живой системы нашей любви, в вечном движении нашей беспрестанной нежности, которая не сразу позволяет нам увидеть зрительные образы их лиц, но сперва увлекает эти образы в свой водоворот и потом набрасывает их на то представление, которые мы составили себе об их лицах давным-давно, так что они пристают к нему, срастаются с ним. Почему, если в моем представлении бабушкины лоб и щеки выражали все самое деликатное, самое неизменное, что таилось в ее душе, почему, если каждый обычный взгляд есть заклинание мертвых, а каждое любимое лицо – зеркало минувшего, почему же я не упустил в ее лице ничего отяжелевшего, ничего оплывшего, ведь даже в самых обыденных жизненных спектаклях наш взгляд, заряженный мыслью, пренебрегает, по примеру классической трагедии, всеми образами, не способствующими развитию действия, и отмечает только те, что помогают разглядеть цель? Но пускай вместо нашего глаза смотреть станет бесстрастный стеклянный объектив или фотографическая пластинка, – тогда во дворе Академии вместо того, как выходит из дверей академик и окликает фиакр, мы увидим, как он спотыкается, как пытается удержаться на ногах, увидим траекторию его падения, будто он пьян или поскользнулся на льду. То же самое происходит, когда жестокий и хитрый случай не дает нашей умной и почтительной нежности вовремя вмешаться и укрыть от наших взглядов то, чего им ни в коем случае не следует видеть, когда взгляды обгоняют ее, и первыми прибывают на место, и, предоставленные сами себе, срабатывают автоматически, словно фотографическая пленка, и вместо любимого человека, которого давно уже нет на свете (но наша нежность никогда не хотела, чтобы его смерть открылась нам), предъявляют нам новое существо, которое до сих пор по сто раз на дню она облекала лживым сходством с тем, кто нам дорог. И я оказался в положении больного, который долго на себя не смотрел и, не видя собственного лица, все время старался придать ему выражение, подобающее идеальному образу, бережно хранимому у него в уме, как вдруг замечает зеркало, а в нем кривой розовый выступ носа, огромного, как египетская пирамида, посреди бесчувственного опустошенного лица, и отшатывается от этого зеркала; я-то был уверен, что бабушка – это все равно что я сам, я никогда не видел ее глазами, а только душой, и всегда в одной и той же точке прошлого, сквозь прозрачность воспоминаний, налезающих одно на другое; но внезапно в нашей гостиной, принадлежавшей к совсем другому миру, существующему во времени, другому миру, где живут чужие люди, те, о ком говорят «как он красиво стареет», на диване, под красной, тяжелой, вульгарной лампой, я обнаружил больную, старую, удрученную женщину, рассеянно скользящую по книге расстроенным взглядом и совсем незнакомую.