Стамбул Стамбул - стр. 19
Дядя Кюхейлан поднес воображаемую папиросу ко рту и сделал глубокий вдох. Потом выдохнул воображаемый дым и прислонился затылком к стене. Долго смотрел в пустоту, затем обвел взглядом темный потолок, снова поднес пальцы к губам, сделал вдох и посмотрел на меня. Мы встретились глазами.
С прежним, абсолютно серьезным выражением лица дядя Кюхейлан достал из кармана воображаемую табакерку и протянул ее нам с Демиртаем. Я на миг растерялся, но все-таки подыграл ему – сделал вид, будто беру из его пустой руки лист папиросной бумаги и насыпаю на него табак. Я курю, но сворачивать цигарки не умею, так что сначала посмотрел, как это делает дядя Кюхейлан, а потом повторил его движения. Дядя Кюхейлан снова полез в карман, достал воображаемый коробок спичек и закурил несуществующую папиросу. Парикмахер Камо не знал, чем мы занимаемся. Он уже несколько часов спал, сидя на корточках у стены и свесив голову.
– Сложнее всего всегда найти, обо что затушить окурок, – заговорил дядя Кюхейлан. – Обычно я ищу какую-нибудь трещину в стене и засовываю его туда. Если трещины нет, приходится бросать на пол. Однажды я очнулся в камере, где была кромешная тьма. Не удавалось даже дверь разглядеть – я нашел ее ощупью. Прислонился к стене, скрутил цигарку. Чиркнул спичкой, темнота вокруг мгновенно рассеялась – и что же я увидел? Из штукатурки на стенах торчали человеческие зубы, челюсти, отрезанные пальцы. Останки замученных жертв там использовали в качестве строительного материала. Я дотронулся до стены, все внимательно ощупал. И совсем забыл о том, что спичка продолжает гореть. Когда огонь обжег мои пальцы, я бросил ее на пол. А пальцы потом два дня болели.
Я понял, что дядя Кюхейлан не играет, а в самом деле верит, что между пальцами у него зажата папироса, – это было заметно по всем его движениям, по тому, например, как он, скручивая цигарку, стряхивает с одежды просыпавшиеся крошки табака, как дует на пальцы, когда догорает спичка. Я и сам любил играть с реальностью, но, представляя, как мы с Демиртаем гуляем по Стамбулу, я все равно помнил, что нахожусь в камере. Мой разум никогда не отпускал веревочки своей марионетки – воображения. К тому же мне никогда не доводилось играть в такие игры одному. Но дядя Кюхейлан ничего не воображал, для него все было реально. Он мог бы точно так же вести себя и в полном одиночестве, творить в тюремной тьме совсем иную жизнь. И о том, что эта камера и есть Стамбул, он говорил всерьез. Ему не было нужды выходить на волю, чтобы увидеть мир, – он переносил мир сюда. Эта камера была для него Стамбулом, и он не сомневался, что в воздухе вокруг висит табачный дым.