Сознание, прикованное к плоти. Дневники и записные книжки 1964–1980 - стр. 3
Мне представляется справедливым назвать этот том «политическим романом воспитания», как раз в смысле взросления, достижения личностью зрелости. В первой части книги моя мать часто гневается и ужасается американской войне во Вьетнаме – она была одним из самых последовательных и резких критиков этой войны на американской общественной сцене. Мне кажется, что даже она сама, оглянувшись в прошлое, нахмурилась бы из-за некоторых фраз, которые она высказывала во время посещений подвергавшегося американским бомбежкам Ханоя. Впрочем, я публикую их без колебаний, так же как я привожу многие другие дневниковые записи, которые тревожат или причиняют мне боль. Что касается Вьетнама, остается лишь добавить, что ужасы войны, вынудившие ее на крайности, вовсе не были порождением ее воображения. Возможно, она вела себя неразумно, но это не умаляет чудовищности войны, которая разворачивалась у нее перед глазами.
Моя мать никогда не отрекалась от своей антивоенной деятельности. Однако она разочаровалась и, в отличие от многих своих современников (я не стану называть имен, но проницательный читатель поймет, о каких американских писателях поколения моей матери идет речь), публично отринула веру в идеи коммунизма – и не только в его советском, китайском или кубинском воплощении, а как системы. Не могу сказать наверняка, изменила бы она свои чувства и взгляды, если бы не ее большая дружба с Иосифом Бродским – пожалуй, единственные за всю ее жизнь сентиментальные отношения с равным. Значимость для нее Бродского, несмотря на отдаление в последние годы его жизни, невозможно переоценить – с эстетической, политической или человеческой точки зрения. На смертном одре в Мемориальном госпитале Нью-Йорка, в предпоследний день жизни, когда она хваталась за воздух, хваталась за жизнь, а заголовки газет пестрели сообщениями об азиатском цунами, она вспоминала только двух людей – свою мать и Иосифа Бродского. Перефразируя Байрона, его сердце было ее судом.
Сердце ее, увы, часто бывало разбито, и в этой книге много повествуется о романтической утрате. В некотором смысле это создает превратное впечатление о жизни моей матери, ведь она склонна была писать в дневник, в первую очередь, в пору несчастья и гораздо меньше обращалась к нему, если все у нее было в порядке. Но хотя соотношение может быть не совсем верным, мне кажется, что несчастье в любви было в той же мере частью ее, как чувство самореализации, которое она черпала в творчестве, и страсть вечного «ученичества», которую она привносила в свою жизнь (особенно в те периоды, когда она ничего не писала), то есть желание быть идеальным читателем великой литературы, идеальным ценителем, зрителем и слушателем великого искусства. Так, в согласии с ней самой, другими словами, с тем, как она прожила свою жизнь, настоящие дневники колеблются между полюсами утраты и эрудиции. То, что я пожелал бы для нее другой жизни, вряд ли имеет значение.