Современная комедия - стр. 24
– Пожалуй, расстанусь с этой вещью, – сказал он, указывая на картину. – Тут сейчас есть один аргентинец.
– Продать вашего Гойю, сэр? – удивился Майкл. – Вы только подумайте, как все сейчас завидуют вам.
– За всем не угнаться, – сказал Сомс.
– Репродукция, которую мы сделали для новой биографии, вышла изумительно. «Собственность Сомса Форсайта, эсквайра». Дайте нам сначала хоть выпустить книгу, сэр.
– Тень или сущность, а? Форсайт?
Узколобый баронетишка – насмехается он, что ли?
– У меня нет родового поместья, – сказал он.
– Зато у нас есть, сэр, – ввернул Майкл. – Вы могли бы завещать картину Флер.
– Посмотрим, заслужит ли она, – сказал Сомс и посмотрел на дочь.
Флер редко краснела: она просто взяла Тинг-а-Линга на руки и встала из-за испанского стола. Майкл пошел за ней.
– Кофе в комнате рядом, – сказал он.
Старый Форсайт и Старый Монт встали, вытирая усы.
VII
Старый Монт и Старый Форсайт
Контора ОГС находилась недалеко от Геральдического управления. Сомс, знавший, что «три червленые пряжки на черном поле вправо» и «натурального цвета фазан» за немалую мзду были получены его дядей Суизином в шестидесятых годах прошлого века, всегда презрительно отзывался об этом учреждении, пока, примерно год назад, его не поразила фамилия Голдинг, попавшаяся ему в книге, которую он рассеянно просматривал в «Клубе знатоков». Автор пытался доказать, что Шекспир в действительности был Эдуард де Вир, граф Оксфорд. Мать графа была урожденная Голдинг, и мать Сомса – тоже! Совпадение поразило его, и он стал читать дальше. Вскоре, правда, не уверенный в правильности ее основных выводов, он отложил книгу, но у него определенно зародилось любопытство: не приходится ли он родственником Шекспиру? Даже если считать, что граф не был поэтом, все же Сомс чувствовал, что такое родство только почетно, хотя насколько ему удалось выяснить, граф Оксфорд был темной личностью. Когда попал в правление ОГС и раз в две недели, по вторникам, стал проходить мимо этого учреждения, Сомс думал: «Денег я на это тратить не стану, но как-нибудь загляну сюда». А когда заглянул, сам удивился, насколько это его захватило. Проследить родословную матери оказалось чем-то вроде уголовного расследования: почти так же запутанно и совершенно так же дорого. С форсайтским упорством он не мог уже остановиться в своих поисках матери Шекспира де Вир, даже если бы она оказалась только дальней родней. К несчастью, он никак не мог проникнуть дальше некоего Уильяма Голдинга, времен Оливера Кромвеля, по роду занятий ингерера. Сомс даже боялся разузнать, – что это, в сущности, за профессия. Надо было раскопать еще четыре поколения – и он тратил все больше денег и все больше терял надежду что-нибудь получить за них. Вот почему во вторник, после завтрака у Флер, он по дороге в правление так косо смотрел на старое здание. Еще две бессонные ночи до того взвинтили его, что он решил больше не скрывать своих подозрений и выяснить, как обстоят дела в ОГС. И неожиданное напоминание о том, что он тратит деньги как попало, когда в будущем, пусть отдаленном, придется, чего доброго, выполнять финансовые обязательства, совершенно натянуло его и без того напряженные нервы. Отказавшись от лифта и медленно подымаясь на второй этаж, он снова перебирал всех членов правления. Старого лорда Фонтеноя держали там, конечно, только ради имени: он редко посещал заседания и был, как теперь говорили… м-м-м… пустым местом. Председатель сэр Льюк Шерман, казалось, всегда заботился только о том, чтобы его не приняли за еврея. Нос у него был прямой, но веки внушали подозрение. Его фамилия была безукоризненна, зато имя – сомнительно; голосу он придавал нарочитую грубоватость, зато его платье имело подозрительную склонность к блеску. А в общем, это был человек, о котором, как чувствовал Сомс, нельзя было сказать, несмотря на весь его ум, что он относится к делу вполне серьезно. Что касается Старого Монта – ну какая польза правлению от девятого баронета? Хью Мэйрик, королевский адвокат – последний из троицы, которая «вместе училась», – был, безусловно, на месте в суде, но заниматься делами не имел ни времени, ни склонности. Оставался этот обращенный квакер, старый Кэтберт Мозергилл, чья фамилия в течение прошлого столетия стала нарицательной для обозначения честности и успеха в делах, так что до сих пор Мозергиллов выбирали почти автоматически во все правления. Это был глуховатый, приятный, чистенький старичок, необычайно кроткий – и ничего больше. Абсолютно честная публика, несомненно, но совершенно поверхностная. Никто из них по-настоящему не интересуется делом. И все они в руках у Элдерсона, кроме Шермана, пожалуй, да и тот ненадежен! А сам Элдерсон – умница, артист в своем роде; с самого начала был директором-распорядителем и знает дело до мельчайших подробностей. Да! В этом все горе! Он завоевал себе престиж своими знаниями, годами успеха; все заискивают перед ним – и неудивительно! Плохо то, что такой человек никогда не признается в своей ошибке, потому что это разрушило бы представление о его непогрешимости. Сомс считал себя достаточно непогрешимым, чтобы знать, как неприятно в чем бы то ни было признаваться. Десять месяцев назад, когда он вступал в правление, все, казалось, шло полным ходом: на бирже падение цен достигло предела – по крайней мере все так считали, – и поэтому гарантийное страхование заграничных контрактов, предложенное Элдерсоном с год назад, представлялось всем, при некотором подъеме на бирже, самой блестящей из всех возможностей. И теперь, через год, Сомс смутно подозревал, что никто не знает в точности, как обстоят дела, а до общего собрания осталось всего шесть недель! Пожалуй, даже Элдерсон ничего не знает, а если и знает, то упорно держит про себя те сведения, которые по праву принадлежат всему директорату.