Совесть - стр. 48
Он усилием воли попытался перевести изнеможенный разум хотя бы на что-то иное, раз уже невозможно вовсе его заглушить, однако же воля мученьями этого тяжкого месяца уже надломилась, испытанный способ отворачиваться от мыслей не приятных ему, действовал плохо или не действовал вовсе, он позабыл чем его мысли были заняты перед вторжением графа, и только слабо припомнить сумел, что было это чем-то приятным, бесконечно далеким от несчастной поэмы его, однако милые призраки не возвращались к нему.
В голову влезло ни с того ни с сего, что одиннадцатое февраля продолжало ползти, однако ж для какой надобности это известие годилось ему?
Еще проползло, что римский карнавал дней двадцать назад, однако с какой же стати всунулся тут карнавал?
Он припомнил, что в вечном городе Риме тихо, зелено, пусто, что на площади Барберини безносые, покрытые темным мохом тритоны бросают в самое небо искристую воду, и струи воды обессилев, с меланхолическим ропотом падают вниз, что на виа Фелличе, разнежась на солнце, трубным звуком ревет длинноухий осел, запряженный в тележку, нагруженную до самого верха свежими овощами, которыми целый день торгует у подъезда напротив живописно взъерошенный зеленщик, тоже приятель старого пьяницы Челли.
Ему не надо было бы думать о вечном городе Риме: все последние дни о вечном городе Риме думалось с сожаленьем, с тоской. Неразумно затрагивать то, что сделалось для тебя невозможно.
Однако ему не удавалось справиться с вечным городом Римом. Он видел свой дом на Счастливой солнечной улочке, где мог работать, много работать, мог надеяться, верить, безумно любить… свою…дорогу…поэму… Поэма всегда была с ним. Поэма никуда не отпускала его от себя, Уж давно воедино слились он и поэма, поэма и он.
Он увидел себя у больного Языкова, на той же незабвенной виа Феличе, во втором этаже. Языков покоился в своем большом кресле с опущенной головой, не то просто молчал, не то размышлял о чем-то своем, часто в расположении грустном и скучном, упавши по обыкновению духом, в опасном унынии, и тогда он негромко, словно тоже всего-навсего думая про себя, говорил:
– Помнишь время, когда стихи твои производили на молодежь потрясение электрическое?
Языков не отвечал, не смотрел на него, но это нисколько не мешало ему развивать свою мысль:
– Эта молодежь не имела большого поэтического чутья, однако и лиризм, в твоих стихах заключенны й, эта истина, излившаяся из души, это живое отторгновение от нее, потрясали ее. Последующие стихи твои были обработаннее, зрелее, но лиризм, эта чистейшая молитва души, в них отчего-то угаснул.