Совесть - стр. 16
И всё же…
Он опомнился вдруг, отмахнулся, резко оборвал свою часто капризную, странную мысль, заподозрив, что лжет сам себе, должно быть нарочно, лишь бы помедлить ещё, не сразу решить, возводя и на того и на другого напраслину по лукавости даже от себя самого скрытых желаний, тогда кА, может быть, было бы лучше всего для поэмы, для него самого, если бы Челли оставался в Италии со своей бутылкой вина и чистой и светлой в его неподкупных глазах светилась и возвышалась стоическая душа иерея. Тогда он стал бы спокоен и тверд, без малейшего сожаления спалил бы, по уверенью Матвея нечестивые, а на самом деле не везде удачные, на своем месте стоящие строки, а там либо воскрес бы к новым свершеньям или с твердым сознанием немощи, слабости и, пусть так, непотребности замысла и пера затворился бы в монастырь, где грешным и страждущим предоставляется благая возможность замаливать тяжкие грехи перед Господом и, отчасти, перед людьми.
Переступая, сначала на пятки, потом на носки, по-прежнему не чувствуя на ногах закоченевшие пальцы, он с угрозой, твердо сказал:
– Это вздор, это вздор, оставьте меня!
Тряхнув головой, круто поворотился налево и живо пошел, жестикулируя на ходу, повторяя, передразнивая кого-то, убеждая себя, что не должен он, не имеет он права, что ему ни в коем случае нельзя отступать ни от замысла, ни от пера, однако уверенность никак не давалась ему, не верилось сердцем, что на верном пути, что не должен, не имеет права отступить, на самом-то деле предать, и тут же урывками размышлял о Матвее, о Челли, о вечном городе Риме, о сварливой Москве и всё хотел достоверно, окончательно установить, горячо ли, правдиво ли им сказано то, что слово за словом вложил в одиннадцать новых глав «Мертвых душ», от чистого ли сердца вошло, вырвано ли прямо из жизни живой, не придумало ли в обольщении, не вымучено ли там и то и другое, что как-нибудь там, от нечистого, ни повыскреблось сомнительного, даже дрянного из-под притупленного и уже часто, часто спотыкавшегося пера.
Сомнения он прогонял, как умел, читая молитвы, однако сомнения возвращались толпой, точно стая голодных собак, разрастаясь, как грозовые грозные черные тучи разрастаются в зной над раскаленными за день степями. Противоположные чувства в непримиримом раздоре сцепились в душе, не отпуская друг друга, как два обреченных на смерть врага, которые держат друг друга за горло у карая скалы, так что если один полетит, так и другой свалится непременно за ним: он переживал глубоко, иступленно и безумное счастье наконец- то оконченного труда своего, и безумную боль неудачи, он одинаково верил и в свое нешуточное окрепшее зрелое мастерство и в постыдное неумение пользоваться своим мастерством, как замыслил, на верное благо ближних своих, потерявших под ногами тропу, он с одинаковой убежденностью знал, что именно он своей самой искренней правдой, настоявшейся густо в его одиноко страдавшей душе, кем-то призван озадачить и возродить великое множество тех, кто опрометчиво позабыл о душе, о ее прямом назанчении жить в любви и добре и кто по этой забывчивости погряз глубоко в земной суете, что именно он обречен звать к достойной, истинно человеческой жизни без гордыни, без лени, без лжи, как не сомневался и в том, что именно он, по слабости истощенных, источенных, когда-то в юные годы на многие побрякушки и глупости разбросанных сил, не способен вытолкнуть это великое множество душ из наезженной колеи, он страдальчески себя убеждал, что всё, что ни есть на земле, устроено высшей благостной силой на благо и поучение всем, и непоколебимо был убежден, что так не может, так не должно, что так позорно так жить, ка эта смутная жизнь завелась на беспутно кружившейся и всё же великой Руси. Одна мысль сменялась другой, одно чувство едва возникало, как тотчас с той же страстностью, врывалось другое, так что мысли ми чувства терзали друг друга, не зная пощады, и ни одной мысли, ни одному чувству никак не давалась победа.