Размер шрифта
-
+

Соколиный рубеж - стр. 111

Как понять смысл взгляда сквозь двойное стекло фонарей и потеки машинного масла? Но я чую буравящий натиск, непрерывное, долгое стержневое усилие вынуть мой мозг, целиком заместить своей волей, и мне кажется, он не сейчас посмотрел на меня, а искал меня мысленным взглядом все время. С первой той нашей встречи под Красным Лиманом. Я не вижу в глазах его ненависти – справедливой беспримесной ненависти к представителю вида, народа, который убивает всех русских, – он глядит на меня с застарелым омерзением к себе и стыдом за свою нищету. И, наверное, все же с огромным, безотчетным влечением сильного к сильному.

Никогда мы не скажем друг другу ни слова. Я хочу показать большой палец, этим универсальным жестом глухонемых не сказав и толики того, что хочу передать: ты один мог меня так измучить нашей сверхскоростной безысходной Протеевой каторгой, ты один мог так долго оставаться живым у меня перед носом и даже заставлять меня жить там, где я не хочу. Я хочу показать большой палец, но руки остаются приваренными к рычагам.

Мы магнитим друг друга, но стрекочет в башке вечный секундомер, кто-то из пассажиров, сидящих во мне, молотком лупит в стенку: «Эй ты там, мы хотим быть живыми!» – и, вздрогнув от набата внутри, подчиненно бросаю взгляд на красную лампочку: ну, конечно, бензина – только на возвращение домой. А если он решил меня не отпускать? Но мне кажется, что он не вывернет руль на взаимный разнос – не из страха, а лишь из инстинкта красоты боевого полета. Убивать меня так он не станет, веря в то, что способен убить красотой. Есть еще беспредельное кровно-дрожащее «жить!» – в каждом, в каждом… а в нем? Невозможно вселиться в чужую башку. В чью угодно, но только не в эту.

Нежнейшим пианиссимо, легчайшим трепетным нажимом отклоняюсь от пыточной близости на волосок. Ничтожная полоска пустоты меж законцовками растет, точно дверная щель от воровских или родительских прикосновений: «спит?» Фонарь его забрызган темным маслом, но на такой дистанции ему хоть выколи глаза: если он заложился убить, все едино ударит – лишь на чувстве пространства, шевельнувшись кутенком в мешке, всем своим напружиненным телом подавшись на гудение крови, на запах. И тут его губы поводит какое-то чувство, и, дрогнув, они расползаются в бессильно-торжествующей улыбке людоеда, открыв все тридцать два белейших зуба, и он отгоняюще машет рукой: «Исчезни же ты наконец!» Никогда я не видел такого свободного, властного жеста, и этого я ему никогда не прощу: никто и никогда не может давать мне дозволение на жизнь.

Страница 111