Размер шрифта
-
+

Со мною вот что происходит… - стр. 9

был поэт.


«Он – трус!» —

так над ним смеялась шваль,

но просто жаль об эту шваль

разбить хрусталь.

Матюгами, утюгами

и смазными сапогами

все швыряли и орали,

и раздался вдруг печальный

хруст серебряный, прощальный,

умирающий, хрустальный

хруст, хруст, хруст.


Где тот

одинокий господин?

В гробе деревянном,

вовсе не стеклянном,

он один.

Он

звон

спрятал там, где нет ни зги.

Лучше быть убитым, чем людьми

разбитым

вдребезги.


Тот, кто с хрустальной душой,

тот наказан расплатой большой.

Остаются лишь крошки стекла.

Жизнь прошла.

«Нет, есть другой ответ:

будет много лет

Жить душа хрустальная…»

Шепчет хрустальная даль,

повторяет разбитый хрусталь,

повторяет звенящая синь:

Динь…

динь…

динь…

1990


Эстрада

Проклятие мое,

души моей растрата —

эстрада…


Я молод был.

Хотел на пьедестал,

хотел аплодисментов и букетов,

когда я вышел

и неловко стал

на тальке, что остался от балеток.

Мне было еще нечего сказать,

а были только звон внутри

и горло,

но что-то сквозь меня такое перло,

что невозможно сценою сковать.

И голосом ломавшимся моим

ломавшееся время закричало,

и время было мной,

и я был им,

и что за важность,

кто был кем сначала.

И на эстрадной огненной черте

вошла в меня невысказанность залов,

как будто бы невысказанность зарев,

которые таились в темноте.

Эстрадный жанр перерастал в призыв,

и оказалась чем-то третьим слава.

Как в Библии,

вначале было Слово,

ну, а потом —

сокрытый в слове взрыв.

Какой я Северянин,

дураки!

Слабы, конечно, были мои кости,

но на лице моем

сквозь желваки

прорезывался грозно Маяковский.

И, золотая вся от удальства,

дыша пшеничной ширью полевою,

Есенина шальная голова

всходила над моею головою.

Учителя,

я вас не посрамил,

и вам я тайно все букеты отдал.

Нам

вместе

аплодировал весь мир:

Париж, и Гамбург,

и Мельбурн,

и Лондон.

Но что со мной ты сделала —

ты рада,

эстрада?!


Мой стих не распустился,

не размяк,

но стал грубей и темой

и отделкой.

Эстрада,

ты давала мне размах,

но отбирала таинство оттенков.

Я слишком от натуги багровел.

В плакаты влез

при хитрой отговорке,

что из большого зала акварель

не разглядишь,

особенно с галерки.

Я верить стал не в тишину —

в раскат,

но так собою можно пробросаться.

Я научился вмазывать,

врезать,

но разучился тихо прикасаться.


И было кое-что еще страшней:

когда в пальтишки публика влезала,

разбросанный по тысячам людей,

сам от себя

я уходил из зала.

А мой двойник,

от пота весь рябой,

сидел в гримерной,

конченый волшебник,

тысячелик

от лиц, в него вошедших,

и переставший быть самим собой…


За что такая страшная награда —

эстрада!

«Прощай, эстрада…» —

тихо прошепчу,

хотя забыл я, что такое шепот.

Уйду от шума в шелесты и шорох,

прижмусь березке к слабому плечу,

Страница 9