Сны и страхи - стр. 8
В Кругловке было мало развлечений, швейная фабрика не работала, кино не привозили, интернет часто зависал. Единственным способом развлечь, а заодно и мотивировать население оставались публичные расстрелы, к которым Смирнов прибегал сначала по воскресеньям, затем по обоим выходным, а теперь еще и по средам. Населения хватало, предлоги не переводились – от кражи соседской рубахи, вывешенной на просушку, до диверсий, доказывать которые не требовалось, ибо все в городе и так со страшной силой сыпалось и ломалось. Ржавел водопровод, рвались электрические провода, случались обстрелы, хотя все реже, поскольку война выдыхалась на глазах, – и всегда можно было обвинить любого кругловца в корректировке огня. Мирное население, которое Смирнов в душе глубоко презирал, давно бы разбежалось или свергло к чертям верховного комиссара, – но в главном он не ошибся: расстрелы понравились, народ вошел во вкус. Было интересно. Многие ненавидели соседей, иному заманчиво было посмотреть, как станет корчиться отвергнувшая его одноклассница, некоторым подросткам надоели родители, а что не будет больше горячего обеда, так проживем как-нибудь. Женщин Смирнов расстреливал выборочно, неохотно. Он был все-таки солдат, а главное – он не верил в женскую литературу. Если кто и мог написать что-то подлинное, то, конечно, мужчина, и лучше бы не испорченный образованием.
Каждому приговоренному на ночь оставляли книгу, предупредив, что если она будет повреждена или вовсе уничтожена, расстрел заменят сожжением. Смирнов берег книгу, которую про себя называл, за неимением лучшего, «Жалобной». Разумеется, потом, вдумчиво разобрав все эти каракули бывших двоечников (сам Смирнов писал каллиграфически, с писарскими росчерками), он подберет название поточней, поярче. Но странно – читать книгу, в которой насчитывалось уже больше сотни записей, иные на несколько страниц, он не решался. То ли время еще не пришло, потому что в книге – большой, конторской, с плотными желтыми страницами – оставалось еще много места. То ли Смирнов боялся прочесть о себе нечто, способное подорвать его собственный боевой дух. Черт его знает, что могло там содержаться.
В любом случае, понимал Смирнов, это будет Литература. Никто теперь ничего не читал именно потому, что литература пишется кровью, а крови не было: вода, в лучшем случае чернила. Он понимал, что в Кругловке сотворяется книга года, десятилетия, а может, и века; знал, что премия «Большая книга», если она еще существует, ему гарантирована; о количестве переводов даже не задумывался. Новая Библия, на меньшее он не соглашался. Понятно, почему до сих пор не появилось ничего подобного: ни у кого из редакторов до сих пор не было возможности приговорить сотню авторов к смерти. Мечтали, но не получалось. Он первый, кому весна славянской надежды дала такую возможность. Он знал, что книги последних слов всегда пользуются успехом, и это мягко сказано – ломают жизни! В школе он однажды украл из кабинета истории все равно никому не нужную книгу «Говорят погибшие герои», содержавшую предсмертные письма бойцов и арестованных партизан. Если не считать явно вписанных нанятыми сочинителями длинных писем про любовь к Родине, документы были яркие. Он запомнил слова одной приговоренной партизанки, обращавшейся к сыну: «Все заучивай для тебя будет не плохо». Настоящее, такого в кабинете не придумаешь. Существовала так и называвшаяся «Книга последних слов» – чьи-то рассказы, стилизованные под последние слова на советских судах, но преступления были скучные – избиения, кражи, алименты, и последние слова скучные, как надписи в сортире на автовокзале. В Кругловке когда-то был автовокзал, но теперь закрылся, в нем выбили все стекла и загадили пол, словно гадить больше было негде. Была, наконец, книга одного застрелившегося немца «Последние слова». Немец был неглуп, доказывал в единственной книге, что женщины и евреи суть низшие существа, лишенные доблести, но тщетно ждал Смирнов от его последних слов какого-нибудь откровения. Немец был слишком образован, думал перед смертью о каких-то греках. Это не было коренной правдой, той, проступающей вдруг в мокром лесу, как черная болотистая вода между прелыми листьями. Если сказанное под пыткой было образчиком стиля, то что говорить о написанном в полупосмертном состоянии, когда доступна обозрению и вся предыдущая жизнь, и будущая? (В неизбежности будущей Смирнов не сомневался, поскольку такая исключительная, сверх всякой меры одаренная личность, как он – писатель, военачальник, блистательный организатор всего, за что брался, прежде всего расстрелов, – не могла исчезнуть бесследно; книги, воинские победы – все тень, подлинное же сияние исходило из его больших серых глаз, из лаконических реляций, из прочувствованных слов, которыми предварял он казни.)