Смерть Вазир-Мухтара - стр. 19
До такой прозы Россия еще не дошла.
Цезарь[47] было прозвище старика, но и в этом ошибались: он был похож скорее на Помпея[48] и ростом, и статурою[49], и странною нерешительностью. До Цезаревой прозы ему не дойти. И даже до Наполеоновой отрывистой риторики.
На хозяйском кресле лежал брошенный носовой платок. Вероятно, не нужно было сюда заезжать.
Послышались очень спокойные шаги – шлепали туфли; пол скрипел.
Ермолов появился на пороге. Он был в сером легком сюртуке, которые носили только летом купцы, в желтоватом жилете. Шаровары желтого цвета, стянутые книзу, вздувались у него на коленях.
Не было ни военного сюртука, ни сабли, ни подпиравшего шею простого красного ворота, был недостойный маскарад. Старика ошельмовали.
Грибоедов шагнул к нему, растерянно улыбнувшись. Старик остановился.
– Вы не узнаёте меня, Алексей Петрович?
– Нет, узнаю, – сказал просто Ермолов и, вместо объятия, всунул Грибоедову красную шершавую руку. Рука была влажная, недавно мыта.
Потом, так же просто обошедши гостя, он сел за стол, оперся на него и немного нагнулся вперед с видом: я слушаю.
Грибоедов сел в кресла и закинул ногу на ногу. Потом, слишком пристально глядя на него, как смотрят на мертвых, он заговорил.
– Скоро отправляюсь, и надолго. Вы мне оказали столько ласковостей, Алексей Петрович, что я сам себе не мог отказать, зашел по пути проститься.
Ермолов молчал.
– Вы обо мне думайте как хотите, – я просто в несогласии сам с собой, боюсь, что вы сейчас вот ловите меня на какой-нибудь околичности – не выкланиваю ли вашего расположения. И вы поймите, Алексей Петрович, я проститься пришел.
Ермолов вынул тремя пальцами из тавлинки[50] понюх желтоватого табаку и грубо затолкал в обе ноздри. Табак просыпался на подбородок, на жилет и на стол.
– Ласковостей я вам, Александр Сергеич, никаких не оказывал; этого слова в моем лексиконе даже нет; это вам кто-то другой ласковости оказывал. Просто видел, что вы служить рады, прислуживаться вам тошно, – вы же об этом и в комедии писали, а я таких людей любил.
Ермолов говорил свободно, никакого принуждения в его речи не было.
– Нынче время другое и люди другие. И вы другой человек. Но как вы были в прежнее время опять же другим человеком, а я прежнее время больше люблю и уважаю, то и вас я частью люблю и уважаю.
Грибоедов вдруг усмехнулся.
– Похвала ваша не слишком заслуженна или, во всяком случае, предускоренна, Алексей Петрович. Я вас, как душу, любил и в этом хоть остался неизменен.
Ермолов собирался поднести к носу платок.
– Так вы, стало, и душу свою не любили. – Он высморкался залпом.