Слово и дело. Книга первая. Царица престрашного зраку. Том 2 - стр. 34
– Не такова ли участь всех князей земных? – изрек Татищев, подняв с полу черную несуразную глыбу. – Вот, сударь, и все, что осталось от князя Меншикова, и сим добром могу войти в кумпанство с особой некоей…
Эта «некая особа» с утра была в настроении поссориться, а тут и фактор пришел. Поставил Лейба перед графом тарелку. В тарелке же – нечто страшное, бугреватое, словно гнилое мясо. И течет по столу слизь зловонная.
– Что за мерзость ты притащил? – заорал Бирен на Лейбу.
– Не мерзость, граф. Это серебро в сплаве с мышьяком, из коего всемогущий Меншиков монету свою чеканил…
– Вор! – крикнул Бирен в досаде.
Либман подумал: «Кто вор?.. Я? Татищев? Или сам граф?»
– Меншиков и поплатится за воровство, – ответил Либман, заплетая слова в хитрую канву. – Но господин Татищев сие серебро шлет вам в презент… Каково? Может, сразу в окошко выкинем?
Бирен осатанел от ярости: ему и… эту грязь?
– Татищева давно надо судить, – сказал.
– Он умный господин… За что судить? За ум?
– Был бы человек, – ответил Бирен. – А вина за ним всегда сыщется. И замолчи про ум: что-то больно уж много развелось умников!
Либман взял со стола тарелку с серебром.
– И это… все? – спросил, прищурясь. – Не может быть, чтобы после князя Меншикова, такого богача, ничего не осталось!
Лицо Бирена напряглось, челюсть дрогнула плотоядно:
– Да… Ты прав: куда все делось после Меншикова?
– В самом деле, – просветлел Либман, – разве мы не сможем узнать, где хранятся миллионы Меншикова?
Татищева скоро притянули к суду, и он понял: мстят ему, что не поделился барышами с Биреном… Ушакова он спросил напрямки:
– Невдомек мне, и тужуся – в чем вина моя?
– Ах, Никитич, неужто сам своих вин не ведаешь?..
К монетным делам уже подбирался Миних, жадный до всего на свете, и Василий Никитич махнул рукой, стал умолять Ушакова:
– Да на што я вам? На што инквизиция? Коли неугоден стал, так, не мучая, сразу сошлите в Сибирь к делам горным…
– Сибири тебе не миновать, – утешал его Ушаков. – Но погоди, не суетись. Сначала ты нам душу открой: каковы помыслы твои были в году тридцатом, когда кондиции писались и ты крамольно о женском правлении изрекал?
…
Городок сибирский Березов – место гиблое, ссыльное.
Смотрела Наташа в оконце – в кругляк тот самый, что был в стене еще Меншиковым прорублен. Синел вдалеке лесок, пролетали, как в сказке, гуси-лебеди да курились над «чарусами» трясин синие колдовские туманы. Тишина да снег… Горько!
И никто Наташу не любит. Вот свекровь, Прасковья Юрьевна, та – да, жаловала; но она умерла, бедная, как в Березов приехали. А прочие Долгорукие – звери лютые, глаза бы их не видели. Алексей Григорьевич шпыняет, золовки щиплют, князь Иван жену в небрежении держит. «Эх, Иванушко! – думалось. – Душенька твоя слабенькая… Когда ходил по Москве в золоте да парче, когда при царе состоял, так был ты высок и статен! А ныне – грошик цена тебе: пьян с утра до ночи, соплив да слезлив…»