Размер шрифта
-
+

Словарный запас - стр. 42

Гранит границ

расплавлен гулом летным

и авиадесантные войска,

лазоревоберетная пехота,

тяжелой тучей

топчут

небеса.

Рассвет растерянный растет

над горизонтом,

обычностью обманывая всех.

Повтор истории –

опять ревут бизоны,

опять раскрашена свобода

под орех.

Под траками подрагивают камни,

под самолетами провисли небеса…

Повторность звуков

уши улиц ранит,

чеканность шага

мучает глаза.

Все повторяется!

Трескуче-монотонно

ревут моторы по чужой стране…

Колонны храмов —

пятая колонна?


Колонки догм —

соратники измен?

Звезда

крестовый повторяет опыт —

дробя других,

спокойны за себя,

проходят танки

улицей Европы.

Угаром Азии

их дизели

смердят.

Читал всем подряд, нарываясь и дрожа – как же не прочитать написанное?! А рукопись, нацарапанную в горячке на обороте какого-то полукартонного конверта, потом долгие годы прятал вместе с папиросными листками «самиздатских» писем Сахарова.

Как ни дрожал – не арестовали. Спустя несколько месяцев уже опять в Уфе пригласили на беседу через соседа по дому, оказался в спецномере гостиницы «Агидель». Уговаривали стать сотрудником КГБ, обещали, что буду вместе со спортсменами ездить за рубеж и там охранять их от происков натовских разведок.

Двойной соблазн: на футбол и хоккей мы даже с Любой ходили. Сразу представил себя у бортика, рядом со скамейкой, на деревянном помосте, по которому стучат коньки. Да еще и за границей! В то время туда пускали только делегации (как на панихиду оппозиционера). И вот я где-нибудь в Вене, там прошел такой яркий чемпионат мира…

Пустая комната, два настойчивых голоса. Думаю, просто вербовали в стукачи. В подтексте было: мы знаем о твоих грешках, но простим, если… Я отказался. Не помню, как отговорился, кажется тем, что собираюсь большую часть времени проводить в Москве. А в Уфе распространился слух, что меня выгнали с факультета из-за сочувствия польским студенческим беспорядкам. С хоккеистами я, правда, потом поездил – на матчи союзного чемпионата, передавал по телефону репортажи. И в Вену попал – через двадцать пять лет, расследуя дела преемников моих собеседников в номере (без номера на двери) на третьем этаже гостиницы «Агидель». Это была моя первая заграничная поездка. При советской власти меня не пустили даже в Болгарию, Венгрию или Вьетнам. Могли после долгих боев отпустить в Израиль. Но уже без обратного билета, навсегда, как тогда казалось. А я этого не хотел.

Было душно, но не страшно. Страх перед «органами» поддерживался не текущей жизнью, в которой случались разговоры с крепкими молодыми людьми, интересовавшимися, откуда в моей записной книжке телефоны Аграновского или Вознесенского. И не признаниями товарищей, которых расспрашивали обо мне. Один честно и прямо сказал, что ему посоветовали со мной подружиться, и рассудительно стал меня уговаривать: ведь лучше будет, если я буду знать, что именно обо мне «фиксируется». Другой признался, что подтвердил компетентным товарищам мое отрицательное отношение к чехословацкой эпопее, а на мой вопрос: «Как же так?!» – ответил: «Но ведь это правда!». Это все только бодрило. А страх был не связанный с конкретикой – апокалиптический, подкорковый, отложенный, сформированный сновиденческими образами и холокоста (толпа голых женщин перед рвом и пулеметчики), и костоломов ГУЛАГа.

Страница 42