Словарный запас - стр. 25
А собственной смерти я начал бояться уже в Уфе, может быть, с того момента, когда, проснувшись внезапно ночью от сердцебиения, включил свет и увидел прозрачно-белую лужицу на простыне. Первая поллюция – первый шаг к признанию смерти? Раз ты способен – пусть и не понимаешь пока этого! – создать другую жизнь, значит, должен взамен отдавать свою?
Почему же люди смирились с концом? – всматривался я в лица стариков, – должны же они видеть, что их ждет на горизонте! Я-то боялся, доходя до жара, который охватывал прежде всего голову, а потом – и тело, как бы проверяя каждую клеточку: жив ли? Надежно жив? Надолго хватит? Навечно? Мечтал, что к моему сроку человечество что-нибудь изобретет в качестве абсолютного лекарства, прислушивался к сердцу, порок которого мне объявили врачи.
Физиология, если она и двигала моими мыслями, поначалу меня не волновала, с возмущением и отторжением я знакомился с циничной подосновой жизни: сначала по откровениям на заборах, потом – по рассказам просвещенных сверстников. Этот цинизм неявным сопряжением вызывал отвращение к действительности – и ощущение опасности, возможности с этой действительностью навсегда расстаться.
Больше, чем физиология, тревожили новые книги, которые я начал читать. И не только Апулей и Боккаччо, тайно добываемые из шкафа, но и вполне романтическая литература. Обязательность, а то и мгновенность конца во всей прошлой истории и вероятном будущем ее обсуждению не подлежали, противостояние смерти, на котором юношеская литература построена, выглядело голословно и не полностью убедительно. В лучшем случае она учила жить с мыслью о смерти, а я жаждал кардинального освобождения от них! Резюмировал самодельной поговоркой: жизнь не сказка – плохо кончается.
И с мамой сразу разладились отношения, она называла меня непослушным, а я как-то отчужденно стал смотреть на ее истовые хлопоты – меня-то занимали грозное будущее и глубокие философские истины, о которых она, меня к ним направившая через любовь к литературе, забывала в своих бытовых страстях. Как мне казалось. А теперь думаю, что в искусстве она искала не истин, а созвучия своим страстям, резонанса, ей так его не хватало среди ежедневного общества учителей и учеников вечерней школы…
Дело еще и в том, наверное, что мое всегдашнее упрямство, которое она и младшая сестричка рифмовали «Осик – ослик», к тому времени перешло на онтологический уровень, я осознанно стал считать свое ощущение, свою отдельную личность самым главным в моей жизни. Лежал и горько думал, что когда стану взрослым – не забуду о том, что дети думают по-своему и имеют право на это! К таким высоким мыслям меня приводили обычные в семье споры: что одевать или что есть, с кем водиться, а с кем – нет, что читать рано, какие уроки делать…