След шамана - стр. 4
В сундуке лежали старые бабушкины вещи, издавая стойкий запах нафталина. Например, неведомые фильдеперсовые чулки, в которых бабушка, в изредка произносимых речах, среди других называемых вещей завещала «положить себя в гроб». Там же хранилась ее гордость – шуба из черного каракуля, которую несколько лет подряд безуспешно клянчила у нее мама, и которая пришла таки в негодность то ли пожранная молью, то ли еще по каким-то причинам. Это тряпичное барахло Птица не особо интересовало, и он терпеливо ждал, когда оно обнажит заветное дно сундука, где покоилась, словно сокровища пиратов в глубине моря, шкатулка. Она была из темного лакированного дерева, имела внушительные размеры и запиралась на ключ, так же строго хранимый бабушкой. В шкатулке среди каких-то бумаг и писем находились истинные богатства. Ими были: бронзовая увесистая фигурка древнего воина в панцире и кирасе, который опирался на ствол длинного ружья, пробка для бутылок с серебряным навершием в виде бегущего козла, и старые мужские часы на потертом кожаном ремешке. Все это Птицу удавалось увидеть очень редко и в знак особой милости потрогать при бабушке (все, кроме часов), чтобы потом вновь целый месяц дожидаться повторения ритуала. И помнить, что в сундуке в это тихое время обитает ночное чудище.
На более поздний период в детстве Птица приходился эпизод, связанный с другим его страхом, вернее, не страхом, а неким физиологическим неприятием и, что более ценно, попыткой это неприятие преодолеть.
На лето Птиц, как правило, был отправляем с бабушкой в деревню к тетке. Недалеко от деревни проходила железная дорога, на которую местные мальчишки любили бегать для разного рода развлечений. Птиц игр возле железной дороги не терпел, но, поскольку шли все, то оставаться в стороне было не к лицу, и он шел тоже. На рельсы подкладывались гвозди и монеты – это и было главной потехой мелюзги. С трудом выносить подобные мероприятия Птицу мешал не сам факт такого озорства, а нечто совсем другое. Он не выносил громких звуков вообще, а жуткий грохот несущихся товарняков просто вводил его в полуобморочное состояние. Шум этот забирался внутрь него, как чудище в бабушкин сундук, и устраивало там свистопляску. Мир качался, мерк, Птицу казалось, что земля, так же как и он, не могущая терпеть этого звукового надругательства трескается у него под ногами, и вот-вот провалится в какие-то жуткие неведомые тартарары. Проезжавшую мимо зеленую электричку выдержать было много легче – она и двигалась стремительней, и была гораздо короче, и так истово не громыхала. Но вот товарную вереницу глухих заклепанных вагонов, заляпанных цистерн и иных емкостей он терпеть не мог. Бежать смысла не было: во-первых, особо далеко не убежишь, а во-вторых (и это было главным), ребята бы засмеяли. Поэтому Птиц просто крепко зажимал уши ладонями и ждал. Помогало не слишком хорошо, но все-таки было легче. Деревенские пацаны над этим его чудачеством смеялись, но он придумал для них подходящее объяснение: мол, с детства уши болят, потому что когда-то давно рядом с Птицем де выстрелила настоящая пушка. Пушка, конечно, была нагло выдумана, вблизи он ее видел лишь на легендарном крейсере «Аврора», когда был в Ленинграде, а стреляла, по питерскому обыкновению, другая пушка – в Петропавловской крепости, обозначая тем самым не менее обыкновенный полдень. В фантазии Птица пушка стреляла именно на крейсере, а он притаился рядом. Такое объяснение полностью устроило деревенских мальчишек и теперь эта Птицинская странность – зажимать уши ладонями – не казалась им придурью, а, напротив, заставляла его, Птица, уважать, совсем как тех древних красноармейцев, которые «видели Ленина». Уважать-то его уважали, но смеяться не перестали – смеяться не обидно, а так, больше для порядка. Но Птицу обидно было. И даже не то, что смеялись, нет. Ему было обидно за себя. Перед самим собой. Поскольку он-то знал, что никакой героической засады рядом с пушкой не было. К тому же в деревню, куда ездил Птиц, как-то приехала девчонка, старше его на целый год и тоже из столицы. Девчонка оказалась боевая, всюду лазила с мальчишками, и про Птицинскую пушку ей рассказали. Она тогда хмыкнула и ничего больше не сказала, но Птицу показалось, что не поверила она в эту его легенду. Ну, девчонка и девчонка – скажет кто-то, – подумаешь! Но он-то в нее влюбился. Ему-то уже было не все равно – зажимать уши или нет. И стыдно ему теперь было вдвойне. Правда, зазноба его тайная ничем не дала понять, что ему не поверила. Но он тогда заболел. Заболел мыслью, как это свое неприятие шума победить. И не нашел ничего лучше, как выбить клин клином.