Сквозь зеркала и отражения - стр. 48
Потом четыре года в жизни моей детский сад – главное, что я запомнил из тех долгих лет, это единство со всеми. Кто-то, конечно, был в чем-то слабей, кто-то порой делал гадость – как за себя было стыдно, и как себе я старался помочь, и как себе они мне помогали. Шляпы-панамы и белые трусики, кто-то порой с животами навыкат, все, как гусята, за воспитателем шли на прогулку на речку, там, на поляне, поросшей маленьким желтым цветочком «масленком», как-то играли и жили, затем – обратно, обедать и на сончас расправлять раскладушки.
И во дворе, когда вернешься домой, было примерно все так же – старшие парни всегда уважались и были к младшим всегда справедливы, многому нас научили – я заразился от них страстью к камню, к горам и к лесу. А сколько счастья, когда они раздавали находки из дальних поездок – в моей коллекции было тогда больше ста минералов, и много редких.
В городе был интересный чудак – был машинистом на поезде, девочку сбил на путях, и от чего потом стал сумасшедшим – огненнорыжий, ходил в своем пиджаке поверх майки и пугал детей – дергался и приговаривал что-то. Часто в кустах акации мы находили тетради – он до аварии в ВУЗе учился – прописи из закорючек. Мне было пять, солнечным утром я шел вдоль длинного желтого дома – думал, что здесь нашел кошку и тащил домой – ох и большая (сейчас – как овца), поднял на третий этаж, она назавтра исчезла. Я все смотрел – может, кошка найдется. Вдруг со скамейки за мной увязался тот Леня – он шел и шаркал ногами, только до бабушки так далеко – еще четыре подъезда. Он отчего-то завелся. «Шагай, ребенок маленький» – вдруг прозвучало мне в спину. Я оглянулся, конечно – он весь ломался, качался, но шел, в руке сжимая тетрадку. Ну, я шагал, а убежать не давала мне гордость – вот я еще дураков не боялся. Его заклинило, сзади, сливаясь, неслось – «Шагай, ребенок маленький. Шагай, ребенок маленький…», я и шагал. И шагаю.
Идеология была картонной, все это знали, и никому она жить не мешала, даже была и отчасти созвучной нашим естественным чувствам. Что было где-то в верхах, мы не знали, и нас оно не касалось. Никто не жил тогда бедно – машин хотя было мало, а чаще лишь мотоциклы с коляской, и телевизор еще не у всех, но напряжений «дожить до получки» или купить, скажем, мебель, не было ни у кого, не говоря о бесплатных квартирах – лишь чувство вкуса определяло то, как ты одет и что имеешь ты дома. Сначала мебель отец сделал сам, потом залезли почти на полгода в долги – купили финскую; ну а костюмы, пальто и плащи у родителей были такие, мне и сейчас-то завидно. В нашем (100 000) совсем небольшом городке отец там был архитектор, мать – врач, но по зарплатам не выше рабочих, смыслом у них было сделать «как лучше» (для всех), а иных смыслов и быть не могло – не было таких извилин в сознании. У меня был чемодан самых разных игрушек и стопка детских любимых мной книг (тех, что формат А4) высотой больше полметра, была коллекция в пятьсот значков; велосипед, правда, брали в прокате на лето, но лыжи были свои. Я ездил на лето к бабушке в сад и в Челябинск, был в Алма-Ате, в Пржевальске, в Москве и в «Орленке», вот только в Крым меня летом не брали – дороговато, конечно. Кто-то потом начал врать, что жили все тогда плохо – откуда выползла дрянь – из недодуманной, брошенной на выживание деревни. «Голос Америки» – этот старался. Но злоба, подлость или стремление жить ради денег – для меня все еще странны, это все было – в кино про фашистов. В нашем дворе, как во многих других, и дети знали, что неразумно и против природы выбирать сторону зла, впрочем, никто и не дал бы такую возможность. Шкурников не было вовсе. Вечер, качели и звук в затихавшем дворе под посиневшем темнеющим небом.