Шрамы войны. Одиссея пленного солдата вермахта. 1945 - стр. 36
– Да, – тихо, едва слышно ответил он. – Многие погибли, заболели, стали инвалидами или влачат там жалкое существование в нечеловеческих условиях.
Я сказал, что оттуда можно бежать – через Китай или Иран! Товарищ улыбнулся – это была жуткая улыбка, похожая на оскал черепа, – и сказал, что можно, если ты заколдован от холода и буранов, если ты в состоянии жить без еды и питья. Этот товарищ рассказал мне, что жили они там в палатках и землянках и по утрам были счастливы спуститься в шахту, так как там, по крайней мере, было тепло. Да, мой любезный товарищ, ты рассказал мне все, но скоро наступил день, когда тебя вынесли из барака и погрузили на тележку, в которой перевозили трупы. Холодно и оцепенело смотрели на меня доски нар, на которых ты должен был выздороветь.
Потом рядом со мной появился Эгмонт, камерный певец из Пражской оперы. Оборванный, грязный, исхудавший, он неподвижно сидел целыми днями на нарах, погруженный в свои мысли. Думал он только о своей жене. В лагере Эгмонт перенес тиф. Я пришел в ужас, когда он показал мне свою фотографию, сделанную до того, как началась беда, – со снимка на меня смотрело круглое, счастливое лицо – лицо настоящего оперного певца. Он изменился до неузнаваемости: впалые бледные щеки, глухой голос – этот человек превратился в глубокого старика. «Я не могу больше петь! – сказал он. – У меня сгнила гортань». Он схватился за горло и ничком упал на нары, чтобы я не мог видеть его перекошенного от горя лица. Иногда его вызывал к себе немец, главный врач лазарета. Мой сосед за кусок хлеба исполнял пару песен. Должно быть, это было очень мучительно для моего соседа. Да, далеко мы зашли! Чего только не сделает человек за кусок хлеба!
Находились здесь и товарищи, переведенные сюда из «камышового» лагеря в Констанце. В декабре им приходилось работать по восемь часов, стоя в ледяной воде и срезая камыш, которым крыли крыши хибар, которые строили на русском плацу. Пленных загоняли в камыши кнутами. В конце концов почти все заболели, а многие умерли. Господи, сколько их еще томится в лагерях, оторванных от родины и запертых в лагеря! Сколько их корчится в муках! Сколько их еще умрет – бессмысленно, в страшных, нечеловеческих условиях, изнемогая от болезней. Это совсем другая смерть, как же она не похожа на смерть в бою или под вражеским огнем! Поймите меня правильно! Я очень хорошо знаю, как отвратительна и эта смерть, но у нее совсем другое лицо. Зачем я, вообще, пишу о времени, проведенном в плену? Почему я не пишу воспоминания о войне? Почему я не пишу о событиях периода упорной борьбы и кровавых сражений? Повторюсь еще раз: я пишу об этом, потому что должен, обязан это сделать! Какая-то внутренняя сила принуждает меня это делать. Я должен освободиться от этого позорного времени, которое парализует меня, от времени, с которым связано все самое страшное и дьявольское, что невозможно сравнить ни с чем из того, что мне пришлось перенести в жизни. Только поэтому я пишу. Раны войны ужасны и переполнены до краев кровью. Но куда хуже гнойная, гниющая рана. Это помойная яма, куда бросают поверженного противника. Мало того, в эту яму льется ядовитая пена предательства.