Размер шрифта
-
+

Шорохи и громы - стр. 43

«– Объяснение, которое они чаще всего дают в суде, такое: в соседней деревне тёщу пугнуть». – Помолчав, Жиль сказал: «– Ну, это другое дело». – Сказав так, он принял на себя чужую мужскую заботу. Вошел в положение, проявил солидарность. Своей озабоченности на этот счёт он не имел. (Вот и на-днях, в женский праздник, он купил две охапки мимозы – одну для жены, другую для тёщи.) И, разумеется, рассказом моим был впечатлен. Я и сам долго переживаю, когда встречаю газетный отчет об очередном воздушном происшествии и его виновнике. Поражает меня больше всего даже не сам полет, а непременная формулировка милицейского протокола: «…нарушая спокойствие граждан…». Как будто главная мечта русского народа – спокойствие. И ни слова о том, что он осуществил вековую мечту земляного невольника, русского пахаря – взлететь! И летать, как птица! Летать! Даже ценой падения.

Дача на Оредежи

Дача моей первой тещи и ее мужа, художника Валентина Ивановича Курдова, находилась на левом берегу реки Оредежи, между поселком Выра и деревней Грязно. С Киевского шоссе почти сразу за Домиком станционного смотрителя, где нынче музей, нужно было свернуть вправо, к Песчанке, и проселочная дорога, подходившая в одном месте к красноглинистому обрыву над Оредежью, приводила к кварталу дачных участков с незатейливым названием „поселок Новый“. Здесь, на краю поля, отгороженного чередой кем-то в давние времена посаженных елей, в конце пятидесятых годов по двенадцать казенных соток получили представители ленинградской научной и художественной элиты. Впрочем, может быть, и не только, потому что, кроме академиков Аничкова и Крепса да художников Курдова и Кострова, я не помню других известных имен.

Ни хозяева дач, ни мы, приезжавшие погостить, не могли догадываться, что именно в эти годы где-то в фантастической дали, в отеле на берегу Женевского озера поселился бездомный русский человек, который и сейчас, в свои шестьдесят с лишним лет может воспроизвести по памяти каждый взгорок и поворот дороги, по которой мы ходим, каждый изгиб здешней реки, в которой купаемся. „Река местами подернута парчой нитчатки и водяных лилий, а дальше, по ее излучинам, как бы врастают в облачно-голубую воду совершенно черные отражения еловой глуши по верхам крутых красных берегов, откуда вылетают из своих нор стрижи и веет черемухой…“ („Машенька“).

Из сотен прекрасных страниц, печальных и нежных, посвященных этим местам, которые Набоков любил больше всего на свете, мы тогда не читали ни одной. Я впервые прочитал первый набоковский текст – роман „Дар“ – где-то в конце семидесятых по доставшемуся мне „слепому“ машинописному экземпляру. Но это литературное имя мы знали из радиопередач „Голоса Америки“ и „Свобода“, которые здесь, в сельской местности, удавалось принимать почти без помех. „– Володька, – спросил меня как-то хозяин дачи, – как думаешь, будут у нас печатать Набокова на нашем веку? – И сам себе ответил: – Навряд ли“.

Страница 43