Шорохи и громы - стр. 4
По первому зову
Получение первой в жизни крохотной квартирки в «доме с грифонами» на углу улиц Куйбышева и Чапаева, пробудило в нас с женой самую жгучую в молодости потребность: общаться с друзьями. Жажда общения была так велика, что мы поначалу собирали у себя самую разношерстную компанию, по десять гостей кряду, нимало не заботясь, будет ли им интересно друг с другом. Бывало, за одним столом сходились и мои школьные друзья Лёня и Эдик, и молодой писатель Валерий Попов с женой Нонной, и доцент из Герценовского Володя Альфонсов, и Гена Моченков с Алешей Изюмовым. Музыкальным фоном, на котором проходили эти праздники (как, впрочем, и будни), были песни Пита Сигера и Джоан Байес, или негритянские «спиричуэлс», или симфо-джаз Рея Кониффа. Туристская и прочая самодеятельная песня в доме не прижилась, ценилась музыка, а не текст. Особо тешилось моё тщеславие, когда мой новый друг, гитарист Гена Моченков, брал свою шестиструнку и самозабвенно играл Баха и Генделя. Заводилой и провокатором интеллектуальных бесед был второй новый друг, язвительно-ироничный Алеша Изюмов.
Вообще проблема друзей занимала тогда в моей жизни непомерно большое место, более, чем семья. Я мечтал о мужском братстве, где все приходили бы друг к другу на выручку, не считаясь ни с чем, по первому зову, где женщина одного была бы святыней для другого, где друзья всегда правы и пользуются неограниченным кредитом доверия. Всё шло, конечно, от «трех товарищей» Ремарка. На это накладывался мой собственный романтический максимализм, и подобная этика дружеских отношений для меня действительна по настоящее время. Может быть, именно из-за этого я остался к старости почти без друзей.
Появление в моей жизни новых персонажей – Алеши Изюмова и Гены Моченкова – всколыхнуло надежду на святой мужской союз, и я отдался ей со всем жаром. Впрочем, союз так и продолжал жить в моем воображении – это были не слишком совместимые друг с другом люди.
Изюмов был порывист, многоречив, ироничен. Его манеру поведения, способ мыслить и выражать мысль вслух, едва заметно окрашивала болезнь. Речь его всегда образная, страстная, порою, правда, теряющая ясность, увлекала и завораживала меня, увязшего в трясине канцелярита. (Я работал тогда директором вечерней школы). В ее потоке можно было уловить немало свежих, нестандартных, а то и крамольных идей, но, в общем, это было словоизвержение душевно нездорового человека. Болен он был и физически. Когда-то, в минуту совсем уж нестерпимого разлада с жизнью, он выстрелил в себя из охотничьего ружья. Его спасли, но удалили несколько ребер. Он жил на инвалидную пенсию, иногда прирабатывал.