Шорохи и громы - стр. 13
А „генерала“ ему все не присваивали. Солдаты говорили, что на кальсонах у него уже нашиты генеральские лампасы.
И я решил: будь что будет.
И вот проверяющий в сопровождении свиты медленно обходит наш строй. Останавливается возле меня, взгляд орлиный.
– Почему не побриты?
– От холодной воды раздражение, товарищ полковник.
– Пом по тылу! – гаркает он и движется дальше. – Почему у солдат нет горячей воды?
С тех пор каждое утро дежурные, обжигаясь и матерясь, разносили по умывальникам бачки с дымящимся кипятком.
Но на этом борьба за права человека для меня не закончилась. На одном из комсомольских бюро я сказал, что пора бы уже вынуть ложки из-за голенищ и сдать их в столовую, чтобы их там мыли.
– А в боевой обстановке, в окопах, кто вам будет мыть ложки? – насмешливо спросил наш лейтенант. У него было непоколебимое чувство юмора.
Все же через некоторое время ложки обобществили.
Вот такие, как я, постепенно и разрушили боеспособность Советской армии.
А про окопное житьё ветераны войны вспоминают всякое: кто сырость, кто вешние воды, кто снайперов. Но некоторые настаивают: главное – жить не давал острый запах мочи.
Певцы
Как-то в загородном рейсовом автобусе ехали люди со свадьбы и без конца пели. Ничего особенного, простейшая двухголосица. Но присоединились к ней из пассажиров два украшения: тетка-подголосок и треснутый, хриплый баспрофундо. В его немузыкальном голосе была какая-то бархатная нитка. И сразу обнаружился другой уровень пения.
Вдруг автобус застрял, все вышли, принялись выталкивать его из грязи. Ничего не выходило. Большинство пассажиров отчаялись и ушли пешком. А певцы остались с шофером. Выпили бутылку, съели по бутерброду и снова запели – нашли друг друга. Я тоже остался, хотя петь не умел, а только мычал в унисон. Так и пели, пока не пришла подмога.
Недоверчивый дядя
Когда уезжал в Череповец по делам, друг Геннадий дал мне письмо к двоюродному брату. „У них, – говорит, – свой дом, там и остановишься“. Поэтому я не стал хлопотать о гостинице, а с поезда ушел прямо в дела. К вечеру же направился по нужному адресу. Череповец в те времена был город пыльный и дымный, индустриально-социалистический, поэтому я обрадовался, когда автобус привез меня на окраину, где люди жили с огородами и садами.
Очередность реакции на мое появление была такой: сначала огромная свирепая овчарка выскочила из конуры и забилась в истерике, потом из сарайчика вышел парень и направился ко мне, а в заключение на крыльце дома появился невысокий мужчина, да так там и застыл. Парень взял письмо, распечатал и заулыбался. „– Пап, это от Генки! – сказал он ему. – Да ты проходи». Он прикрикнул на собаку, впустил меня во двор, и, на ходу читая письмо, повел к крыльцу. Мужчина как стоял, так и не двинулся, не отрывая от меня внимательного, тронутого неопределенной улыбкой взгляда. „– Как он живет хоть там? Мало пишет… – сказал парень, закончив чтение. – В Череповец не собирается?“ „Череповец“ он произносил с ударением на втором слоге, к чему я уже за день привык. „– Ну-ка дай“, – сказал мужчина и взял письмо. Я стал рассказывать, что братан его, как и прежде, играет в театральном оркестре, иногда выступает с концертами, как вдруг мужчина, все так же недоверчиво улыбаясь, сказал: „– Нет, это не Генкин почерк“. „– Да ладно, папа, что я Генкиного почерка не знаю!.. – запротестовал парень. – Пойдемте в дом“.