Шкура литературы. Книги двух тысячелетий - стр. 42
Или несколько лучше: «В сей крайности Рейнсдорп решился еще раз попробовать счастия оружия».
Так мог Пушкин писать еще в 1834 году, в том же, считай, году, в котором он говорил Далю (в совместной их поездке в Берды): «Надо бы сделать так, чтоб научиться говорить по-русски и не в сказке…»
На Пушкина легла непосильная для одного лица задача: разморозить схватившиеся языковые глыбы XVIII века, эти мерзлые комья, чтобы почва оттаяла и напиталась влагой, и начала плодоносить, а «здание» не поехало при этом куда-то в овраг, – задача гармонизации оснований российской имперской и русской национальной жизни, где четырнадцать классов, три «штиля», сколько-то народов и сословий сцеплены были в наибольшей степени силой трения, – совокупным весом и государственным волением, нежели чем-либо еще. Казенный, т. е. «ничей» язык может и годится для временного согласия строителей вавилонских башен, но только язык (и необязательно «словесный»), проникающий до сердца и до сокровенного в уме, открывает возможность связи людей по существу. Задача наверняка была бы выполнена и без Пушкина – в ходе затянувшейся трудовой повинности, поповичами и бастардами, – но исчезло бы это очарование всплеска молодых сил, уместности и ошеломительной своевременности цветения, созревания и сбора плодов всего за один сезонный цикл, на протяжении одной, к тому же оказавшейся недолгой, человеческой жизни.
Понятно, что Пушкин при этом решал в первую очередь свои проблемы, – он просто обладал счастливым даром погружать их в контекст целого, цело-муд-рием, умением выходить на начала и концы, теряющиеся в нерезкости, – т. е., памятью, органической, о Божьем замысле. Так мне кажется…
Пушкин просто заговорил по-русски (то, что впоследствии Якобсон назвал «поэзией грамматики»: голос, дыхание, горло, – и способ ориентации в мире), – «не велеть ли кобылку запречь?», или такого рода coda: «Куда ж нам плыть?» (а читатель уже «плывет») – на какой язык это можно перевести? И зачем?
Голос поэта оказался столь же непоседлив в пределах русского универсума, как и его носитель в рамках государственных границ, «намотавший» по России без железных дорог, как кто-то подсчитал 30 тысяч верст (словно муха в сосуде, бьющаяся о его стенки).
Человек, решающий подобную задачу, должен остро чувствовать свежесть повседневного и странность обычного в жизни и языке. Как бы находясь на границе двух сред, такой человек всегда должен быть несколько иностранен, неотмирен, эксцентричен, всегда слегка не совпадать «по фазе» со своими современниками и соплеменниками. Таковы в своих странах Шекспир, Гёте, Данте, Сервантес, таков и Пушкин в России – афро-галло-русс. Точнее, таковым он являлся поначалу. Привой африканского темперамента присажен был к подвою столь же неукрощенного русского характера, часто невнятного для самого себя, непросветленного. И так образовалась гремучая смесь, не раз в ранние годы повергавшая Пушкина в состояния беспричинной и беспредметной «тоски и бешенства», – смесь, которой назначено было пройти мучительную дрессуру у галльского картезианско-куртуазного ума, а шире – у всего XVIII века Просвещения, озабоченного, прежде всего, самопостроением человеческих характеров. И самое удивительное, что подобная мюнхаузеновская практика вытаскивания себя за косицу из болота долгое время приносила плоды. Появились русские характеры никогда не встречавшиеся ни до, ни после того. Излишне говорить, что одним из них был Пушкин, к восемнадцати годам получивший высшее образование в самом элитном учебном заведении России. Это оно, в частности, привило ему столь редкое во все времена, удивительное чувство соразмерности части и целого. Образование включало в себя и физическую подготовку, которой Пушкин, – в детстве толстый, неповоротливый и малоподвижный, т. е. просто почти сидень, – в дальнейшем всю жизнь придавал исключительное значение.