Размер шрифта
-
+

Щель - стр. 43

На этот раз герой максимально приближен к автору, в творческом смысле фактически идентифицируясь с ним: его стихи суть стихи самого Набокова (правда, в самом жесте передачи стихов герою содержится скрытый элемент отчуждения от своей поэзии), а его памфлет о Чернышевском – продукт также набоковской мысли.

Детский рай описан подробно и обстоятельно, кроме того, волшебство детства становится предметом поэзии героя (в которой, как ни относись – я считаю ее вполне посредственной, – звучит искренняя благодарность России: «Благодарю тебя, Россия…»), а также отражено в автокомментариях к этим стихам, так что достигается интенсивная плотность воспоминания. Причем само воспоминание о рае (в стихах) воспринимается героемпоэтом как приближение к потерянному раю – творческий процесс осмысляется как эстетическое измерение возвращения, и в этом тоже поэт совпадает с Набоковым, отныне ведающим, что творит.

Образ отца – великого энтомолога, носителя какой-то своей, неведомой окружающим тайны, который «знает кое-что такое, чего не знает никто», – это даже не положительный, как принято говорить, а совершенный образ, предмет благоговения и восхищения. Именно отец преподает сыну урок глобального отказа от «мы», уезжая в далекие экспедиции «в тревожнейшее время, когда крошились границы России», туда, где «запашок эпохи почти не чувствовался». Он не умер (как умер «накожный» врач), а легендарно пропал без вести, оставив семье свободу бесконечного ожидания, отворив дверь в надежду и отчаянье одновременно. Так возникает тема «воскрешения» (отца и вместе с ним рая), напряженного переживания чуда, которое реализуется, однако, лишь в призрачном измерении сна: «Застонав, всхлипнув, Федор шагнул к нему, и в сборном ощущении шерстяной куртки, больших ладоней, нежных уколов подстриженных усов наросло блаженно-счастливое, живое, не перестающее расти, огромное, как рай (отметим это ключевое слово также как нечто противоположное эдипову комплексу. – В. Е.), тепло, в котором его ледяное сердце растаяло и растворилось».

Отметим здесь же и сквозной мотив метаромана: «ледяное сердце», которое славится своей ироничностью, сдержанностью, нелюбовью к сентиментальным всплескам, но которое, однако, мечтает «растаять и раствориться». Вот только климат на дворе неподходящий, и пора таяния наступает только во сне, наяву – никогда.

Эмоциональное состояние, в котором пребывает герой в начале романа, я бы охарактеризовал как панику, охватившую талант в болезненном становлении. Герой с тяжелым отвращением думает о стихах, «по сей день им написанных», и страстно ищет «создания чего-то нового, еще неизвестного, настоящего, полностью отвечающего дару, который он как бремя чувствовал в себе». Герой мечется в поисках той единственной книги, которую он должен написать, отвергая по ходу дела проекты книг, возникающие в его голове или навязываемые ему различными доброхотами. Таким образом, в романе возникает редкая в литературе тема плюралистического «автотематизма» (книг в книге): рассмотрение вариантов и отказ сразу от многих из них или же критический анализ сделанного – здесь и уже вышедший сборник стихов, и разнообразные комментарии к нему; подготовительная работа над книгой о молодом самоубийце (с объяснением, почему она не будет написана); несостоявшаяся книга об отце; эмбрион «Лолиты», дар пошлейшего отчима невесты: «Старый пес знакомится со вдовицей, – подбрасывает сюжет этот отчим, – а у нее дочка, совсем еще девочка, знаете, когда еще ничего не оформилось, а уже ходит так, что с ума сойти»; наконец, реализовавшийся «Чернышевский» («упражнение в стрельбе», по оценке самого Годунова-Чердынцева); пристрастные критические оценки русской литературы XIX века; характеристика поэтического авангарда начала XX века.

Страница 43