Сфумато - стр. 27
На ступенях храма стояли люди. Войдя в церковь, я почувствовал приторный запах ладана и свежесрубленных еловых веток. Все пространство храма было подернуто дымкой, как на картинах Тернера, сквозь нее просвечивали восковые свечи, их было много. Я медленно продолжал вглядываться в эту тернеровскую глубину, постепенно различая фигуры и лица людей. Многие были мне знакомы, я даже мог, правда, с трудом, вспомнить их имена. Рядом со мной женщина без конца опускала свечу, переворачивая ее, чтобы не обжечься расплавленным воском. Капли со свечи падали и тут же застывали на каменном полу. Неподалеку от гроба стоял крупный человек в черном пальто с длинными темными волосами до плеч. Он был почти неподвижен, держал свечу обеими руками, будто боялся, что уронит ее. Я узнал К. Э. Еще ближе, почти у изголовья гроба, столпилась группа людей, среди которых я разглядел Ольгу, жену Ивана. Я скользил взглядом по лицам, освещенным мерцающими свечами, вспоминая и узнавая их: вот Игорь Абрамов, с добрым и по-детски розовым лицом, его двоюродный брат Вовка, которого все звали просто Семен, Гарбер. Мне показалось, там, в храме, я увидел Митю и Луку.
Я вдруг вспомнил театр «Одеон» в Париже, где труппа Театра на Таганке, под руководством Эфроса, показывала «Вишневый сад». Иван играл Епиходова, единственную сцену, в которой он солировал, засовывая без конца пистолет в рот, делая вид, что хочет застрелиться.
Демидова-Раневская гордо восседала на огромной бархатной подушке в центре сцены. Судя по тому усилию, с которым она пыталась усидеть, подушка была слишком мягкой, так что «кресло» при каждом неосторожном движении клонилось то влево, то вправо, то опрокидывалось назад. Я вглядывался в декорацию, пытаясь понять замысел режиссера и художника.
В глубине сцены висел большой фотопортрет мальчика. Он был, как и подобает быть мальчику чеховского времени, в матроске, а по бокам портрета колыхались белые занавески, видимо, условно обозначающие окна, в которые проникают порывы ветра.
Образ смерти Демидовой-Раневской, ее боль и трагедия должны были пронизывать весь спектакль, так, по крайней мере, хотелось режиссеру и художнику. В центре сцены лежала клумба-подушка, могильный холм, под которым был похоронен мальчик. Его фото было на заднике.
Меня всегда поражала неистовая любовь режиссеров-художников сцены к так называемой театральной образности, этакой дешевой символике.
– Ну, что вам приходит в голову, как символ… после прочтения либретто «Орестеи»? – спросил меня как-то известный кинорежиссер.
– Простите, Саша, но все, что может прийти в голову, это банальное клише – в первую очередь, кровь… Вся сцена в крови… окровавленные тушки, занавес из окровавленных тушек… смерть… – ответил я виновато.