Севастопольские рассказы. Казаки - стр. 16
Вопрос о «патриотизме» плотно слипается с вопросом «народа», и амбивалентные чувства Толстого вызваны, надо полагать, столь же амбивалентным его отношением к «мужику». Теоретически, по естественным нравственным понятиям, крестьянин ровно такой же человек, как аристократ, и заслуживает равных прав и уважительного отношения. Практически Толстой часто наблюдал у мужиков в жизни (и отражал это в текстах) качества, сильно мешающие говорить о них как о равных. Рассказывая брату в письме о Севастополе, Толстой упоминает жалкого егеря, «маленького, вшивого, сморщенного какого-то» и предполагает писать в журнале «о подвигах этих вшивых и сморщенных героев». Это кричащее противоречие разрешено в «Севастополе в мае» тем, что уничижительные слова вложены в уста отрицательного князя – «Вот этого я не понимаю и, признаюсь, не могу верить, – сказал Гальцин, – чтобы люди в грязном белье, во вшах и с неумытыми руками могли бы быть храбры. Этак, знаешь, cette belle bravoure de gentilhomme[25], – не может быть». Но для нас, знающих текст писем и дневников, а также для самого Толстого этой простой переадресацией проблема не решается. Тут уместно вспомнить и будущий синдром князя Андрея: имея о своих мужиках крайне невысокое мнение, он тем не менее, влекомый чувством чести, стремится делать для них добро.
В «Севастополе в августе» Толстой попробовал приблизиться к синтезу, сблизить полюса. Рассказ (как и реальный август 1855-го) заканчивается поражением русских войск. Жестокое поражение – вот что может быть одинаково понятно сердцу всякого русского. Сейчас будет очень длинная цитата.
Несмотря на увлечение разнородными суетливыми занятиями, чувство самосохранения и желания выбраться как можно скорее из этого страшного места смерти присутствовало в душе каждого. Это чувство было и у смертельно раненного солдата, лежащего между пятьюстами такими же ранеными на каменном полу Павловской набережной и просящего Бога о смерти, и у ополченца, из последних сил втиснувшегося в плотную толпу, чтобы дать дорогу верхом проезжающему генералу, и у генерала, твердо распоряжающегося переправой и удерживающего торопливость солдат, и у матроса, попавшего в движущийся батальон, до лишения дыхания сдавленного колеблющейся толпой, и у раненого офицера, которого на носилках несли четыре солдата и, остановленные спершимся народом, положили наземь у Николаевской батареи, и у артиллериста, шестнадцать лет служившего при своем орудии и, по непонятному для него приказанию начальства, сталкивающего орудие с помощью товарищей с крутого берега в бухту, и у флотских, только что выбивших закладки в кораблях и, бойко гребя, на баркасах отплывающих от них. Выходя на ту сторону моста, почти каждый солдат снимал шапку и крестился. Но за этим чувством было другое, тяжелое, сосущее и более глубокое чувство: это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам.