Сергей Параджанов - стр. 3
«А внутри этого, словно из разных цветных стекол собранного, склеенного из различных миров города был не хаос, а поразительная гармония взаимоотношений непохожих культур. Персидское и армянское, грузинское и русское, тюркское и курдское, греческое и еврейское, французское и немецкое, кавказское и казацкое реально соседствовали друг с другом и создавали пышную красоту роскоши и нищеты, искренности и лицемерия, бесправия и равноправия замечательного Тифлиса.
Художественная интеллигенция города сохранила верность своим национальным приоритетам, но она жила одновременно как на Востоке, так и на Западе. Это означало, что вся бытовая культура была погружена в некую тягучую условность общения, которую можно характеризовать как эклектизм мироощущения. С другой стороны, двадцатые годы были для тифлисской художественной жизни последним всплеском свободного волеизъявления художников, поэтов, музыкантов, других творцов в быстро меняющейся и жестко трансформирующейся Стране Советов. Тифлис был чувствителен к переменам и, может быть, поэтому быстро воспринял искусство кино. Думаю, что стихия кино и есть сущность Тифлиса тех лет, ибо здесь городской пейзаж предстает словно декорация, и жизнь предстает этим пейзажем, проходящим на фоне добра и открытости. И история каждой нации предстает словно немое кино тех лет».
Маленький Сергей на всю жизнь запомнит звуки марша, который напевала ему мама, мелодию в исполнении военного оркестра из дореволюционного Александровского парка, смерть девочки-соседки, тетю Сиран, которая сшила ему первую рубашку из вискозы, вторую – уже из шелка, прощание с тетей Сиран, похороны курдского куртана, первое купание в турецкой бане, старые кладбища, тарелку, которую на глазах у трехлетнего ребенка разобьет отец, разговаривая на повышенных тонах с мамой. Запомнит кипарисы, которые росли вместе с ним, исчезающие уличные картины досоветского Тифлиса с его лавками-мастерскими без передней стены.
Всю жизнь Параджанов лелеял замысел картины «Исповедь» о своем детстве, доме на улице Месхи. В 1989 году тбилисские съемки прервет обострение смертельного недуга.
«Мой отец был антикваром. Я видел у него чудесные ковры, которые появлялись в доме и потом сразу исчезали, ведь он занимался их торговлей. К нам всегда попадали великолепные вещи, в дом приходили различные эпохи и стили. Столы и кресла рококо, античные украшения, вазы, ковры, восхитительные восточные ковры и разнообразные предметы, которыми украшали верблюдов. Мое детство прошло среди таких вещей. Я очень привязался к ним и даже чем больше взрослел, тем больше хотел их собирать. Изделия кустарей, шедевры народного искусства, народные песни, которые в моем детстве в Тбилиси сопровождали похороны и свадьбы. Несмотря на то что позднее я поступил в Консерваторию, меня и дальше привлекала народная музыка, которая била, как родник… Это настолько захватывающе, что сегодняшний актер, надевая на себя эту старую одежду, чуть ли не сливается с ней, чтобы проявился его талант. Столь сильно влияние на меня восточных ковров, восточных украшений, восточных песен, восточных скульптур, танцев и плачей (песен плакальщиц, поющих о судьбе умерших) – что говорят, у меня нет актеров. Пусть так. Другой же, один замечательный режиссер, который защищал фильм, сказал, что в картине Параджанова нет актера, нет драматургии, нет типов. «Но тогда что же есть?» – спросил я. Я счел это комплиментом. Но это очень хорошо, что в Советском Союзе есть по крайней мере такой режиссер, которому дороги образы, приходящие из детства.