Сердце тьмы - стр. 40
В этом волшебном потоке красивых фраз не было ни намека на практические советы, если не считать методическим руководством карандашную приписку в конце последней страницы, сделанную, по всей видимости, уже гораздо позже и дрожащей рукой. Слова были очень просты – и после столь душеспасительных фраз, взывающих к лучшим альтруистическим чувствам читателя, особенно ослепительны и страшны, как внезапная вспышка молнии на ясном небе: «Всех дикарей – истребить!» Любопытно, что сам Куртц об этом ценном постскриптуме начисто забыл и впоследствии не раз просил меня позаботиться о его «памфлете», как он его называл, поскольку в будущем сей труд помог бы ему сделать карьеру. Куртц подробно посвятил меня в свои дела, и мне пришлось позаботиться не только о докладе, но и о добром имени автора. Для этого я сделал достаточно и обрел неоспоримое право навсегда отправить имя Куртца и его «памфлет» на покой, в помойку прогресса, к остальному мусору и, так сказать, дохлым кошкам цивилизации. Но выбор не за мной. Куртца не забудут. Уж кем-кем, а заурядной личностью его не назовешь. Он внушал первобытным душам такой страх – или обожание, – что они готовы были совершать ужасные колдовские обряды в его честь; мелкие души пилигримов он наполнял недобрыми предчувствиями; он успел обзавестись как минимум одним верным другом и завоевать по крайней мере одну добрую человеческую душу, которую не испортила корысть и в которой не было ничего первобытного. Нет, я не могу его забыть, но и не готов утверждать, что он стоил той единственной жизни, которую мы потеряли по дороге. Я невыносимо тоскую по своему рулевому – и начал тосковать еще тогда, когда его труп лежал на полу рубки. Вероятно, вам покажется странным мое горе по какому-то дикарю – жизнь его была подобна песчинке в черной Сахаре. Видите ли, он все-таки что-то делал: вел мое судно. На протяжении месяцев он был моим помощником, моим орудием. Мы были своего рода напарники. Он вел мое судно, а я подмечал его изъяны, и вот между нами родилась едва ощутимая связь, которую я увидел лишь после того, как она оборвалась. Его предсмертный взгляд, глубина которого так меня поразила, по сей день жив в моей памяти – словно в последний и самый важный миг мы признали друг в друге дальнее родство.
Бедняга! Зачем ему понадобилось открывать ставень? Никакого самообладания, никакого – и у Куртца тоже. Он был как тонкое деревце на ветру. Надев сухие тапочки, я вырвал копье из бока рулевого (признаюсь, это действие я совершил, крепко зажмурившись) и вытащил его из рубки. Я прижал его плечи к своей груди, обнял и изо всех сил рванул на себя. Как он был тяжел! Казалось, таких тяжелых людей не бывает на свете. Затем я без лишних церемоний сбросил его за борт. Течение подхватило его будто травинку, тело дважды перевернулось в воде и скрылось из виду. Все пилигримы и начальник тотчас столпились вокруг рубки и принялись трещать, как взбудораженные сороки, обсуждая происшедшее и шепотом порицая мое бессердечное проворство. Понятия не имею, зачем им понадобился труп рулевого. Наверное, они хотели его забальзамировать. А потом я услыхал на палубе совсем другой шепоток – куда более зловещий. Ребят-лесорубов тоже возмутил мой поступок, причем их возмущение я хотя бы мог понять – но не принять, разумеется. Да уж! Пусть лучше моего рулевого сожрут рыбы, чем кто другой, решил я. При жизни рулевым он был второсортным, но после смерти имел все шансы стать первосортной закуской – и, вероятно, причиной серьезных бед. К тому же я хотел поскорее взяться за штурвал – пилигрим в розовой пижаме правил из рук вон плохо.