Семейство Таннер - стр. 12
Это был банкирский дом мирового значения, помещавшийся в большом, похожем на дворец здании, где трудились сотни людей, молодых и старых, обоего пола. Все они усердно писали, считали на арифмометрах, а порой, наверно, и в уме, думали о своем и с пользою применяли свои знания. Кое-кто из молодых, элегантных банковских корреспондентов умел говорить и писать на четырех, а то и на семи языках. Эти отличались от остальных счетоводов более утонченными, иноземными манерами. Им уже доводилось плавать на морских судах, бывать в парижских и нью-йоркских театрах, они посещали чайные дома в Иокогаме и знали, как развлечься в Каире. Теперь они занимались здесь корреспонденцией и ждали повышения жалованья, насмешливо рассуждая о родной стране, которая казалась им маленькой и ничтожной. Счетоводы, в большинстве люди пожилые, цеплялись за свои должности и должностишки, словно за балки и столбы. От бесконечных подсчетов у всех у них вытянулись носы, а ходили они в залоснившемся, затертом, растянутом, измятом, неглаженом платье. Впрочем, попадались среди них и люди интеллигентные, которые, пожалуй, втайне предавались странным, дорогостоящим увлечениям и вели жизнь хотя и тихую, уединенную, но все же достойную. Многим молодым служащим, однако, утонченные развлечения были не по уму, в большинстве они происходили из семей сельских землевладельцев, трактирщиков, крестьян и ремесленников и, едва приехав в город, старались поскорее перенять изящные городские привычки, что им, правда, удавалось плохо, они так и не умели преодолеть известную неотесанную грубоватость. Хотя и среди них попадались тихие юноши с мягкими манерами, странно отличавшиеся от прочих невеж. Директор банка был тихий старик, которого вообще никто никогда не видел. Наверно, в его голове сплетались нити и корни всего гигантского делового процесса. Как художник красками, музыкант звуками, скульптор камнем, пекарь мукой, поэт словами, крестьянин нивами, так этот человек словно бы думал деньгами. Его удачная мысль, возникшая в удачный миг, за полчаса приносила банку полумиллионный доход. Возможно! Возможно, больше, возможно, меньше, возможно, вовсе ничего, порой этот человек втихомолку нес убытки, а все его подчиненные знать об этом не знали, шли обедать, когда часы били двенадцать, в два возвращались, работали четыре часа, уходили домой, спали, просыпались, вставали завтракать, вновь, как вчера, шли в банк, вновь принимались за работу, и ни один не удосужился – по недостатку времени – разузнать что-либо об этом таинственном человеке. А тихий нелюдимый старик сидел в директорском кабинете и думал. К делам своих служащих он относился с легкой усталой усмешкой, в которой сквозило что-то поэтическое, возвышенное, задумчивое и властное. Симон часто пробовал мысленно поставить себя на место директора. Но в общем и целом образ ускользал, а если он об этом задумывался, то вовсе терял всякое представление: «Тут есть что-то горделивое и возвышенное, но и что-то непостижимое и почти нечеловеческое. Почему все эти люди, писари и счетоводы, даже девушки нежнейшего возраста, заходят в одну и ту же дверь одного и того же дома, чтобы черкать, пробовать перья, считать и жестикулировать, зубрить и сморкаться, точить карандаши и носить в руках бумаги? Они это делают с охотой, или по необходимости, или с сознанием, что заняты чем-то разумным и плодотворным? Являются сюда с самых разных концов, некоторые даже приезжают издалека, по железной дороге, напрягают слух, не достанет ли времени до работы уладить частное дельце, притом они терпеливы, как стадо овец, с наступлением вечера все опять расходятся в разные стороны, а назавтра, в тот же час, опять собираются здесь. Видят друг друга, узнают по походке, по голосу, по манере открывать дверь, хотя мало чем связаны между собой. Они похожи один на другого, но тем не менее совершенно чужие и, если один из них умрет или совершит растрату, будут целое утро этому удивляться, а затем все пойдет по-прежнему. Порой с кем-нибудь случается удар, прямо за писаниной. И какой ему тогда прок от того, что он пятьдесят лет “проработал” в этом учреждении. Пятьдесят лет каждый день входил-выходил в одну и ту же дверь, тысячи и тысячи раз использовал в деловых письмах один и тот же оборот, сменил несколько костюмов и частенько дивился, как мало ботинок износил за год. А теперь? Можно ли сказать, что он жил? И не точно ли так живут тысячи людей? Может, содержание жизни для него составляли дети, может, жена была ему светом бытия? Да, вполне возможно. Пожалуй, не стоит мне вдаваться в такие материи, думаю, мне это не пристало, я ведь еще молод. На улице сейчас весна, впору выпрыгнуть в окно, так меня раздражает долгая-предолгая невозможность размять члены. Банковское здание весной – штука нелепая. Интересно, как бы выглядел банк, скажем, посреди пышного зеленого луга? Может, писчее перо показалось бы мне юным, только что распустившимся цветком. Ах нет, насмехаться негоже. Может, так и должно быть, может, все имеет смысл. Просто я не вижу взаимосвязи, потому что в первую очередь вижу пейзаж. А он наводит на меня легкую хандру: за окнами небо, в ушах сладкий щебет. По небу плывут белые облака, а я должен заниматься писаниной. Почему я примечаю облака? Будь я сапожником, хоть обувь тачал бы для детей, мужчин и дам, они бы в вешний день гуляли по улице в моих башмаках. И я бы чувствовал весну, увидав свой башмак на чужой ноге. Здесь я чувствовать весну не могу, она мне мешает».