Семь писем о лете - стр. 48
Платон приоткрыл окно и закурил папиросу. («Которую уже! Не забыть сказать реквизитору, а то почти ничего не осталось».) Он курил, смотрел на парадную, и здесь, в этом дворе, позволил себе вновь вспомнить о том самом, что долгие годы волновало и озадачивало его…
Впервые он услышал это лет в десять. Время от времени он приставал к бабушке «рассказать про войну». Она рассказывала. Об обстрелах, бомбежках, о голоде. А однажды вдруг выдала такое… Платон сперва очень удивился, а потом испугался. А бабушка оборвала себя на полуслове и сказала, что все перепутала, думала о другом, и это не про нее, а про другую бабушку, что про это надо забыть и не вспоминать, и вообще ему пора садиться уроки делать. Но он, наоборот, запомнил все слово в слово, все, что говорила она тогда, говорила странно, непонятно и страшно. Позже он раз или два пытался поговорить с ней об этом, но она жестко и грубо, как никогда прежде, отрезала его от этой темы.
Платон же продолжал часто вспоминать и думать об этом, а категорический отказ бабушки только усугублял его интерес. Повзрослев, он задал вопрос матери, она сначала ушла от ответа, а потом сказала, что бабушка, пережив блокаду, не совсем здорова, иногда бывает не в себе, и строго-настрого запретила ему выяснять что-либо, а если бабушка еще раз сама заговорит об этом, молча выслушать и в голову не брать – бабушка старая и больная. Больше они об этом не говорили.
Но тринадцатилетний Платон очень хорошо рассмотрел испуг и растерянность, в первый момент появившиеся на лице матери, объяснением ее не удовлетворился и продолжал возвращаться мыслями к самому странному и, как оказалось, запретному семейному вопросу. Потом, уже незадолго до смерти матери, Платон, уже зрелый мужчина, все же повторил однажды заданный много лет назад вопрос. И… лучше бы он этого не делал. Потому что мать, опустив глаза к поверхности кухонного стола, за которым они сидели, и, то машинально разглаживая морщинистыми пальцами клеенку, то стряхивая с нее несуществующие крошки, долго молчала, а потом подняла голову и, уперевшись взглядом в его зрачки, произнесла: «Да. Все было именно так. Так, как говорила мама… бабушка. Я сама… у меня у самой… так же…» Платон опешил: «Как же так, мама… ты же говорила, что бабушка больна, что у нее с головой…» Мать выпрямилась, глаза из старческих, усталых, стали ясными, спокойными и жесткими. Она глядела на Платона откуда-то издалека, душа и разум ее находились в этот момент в другом измерении и времени, и она взирала на него оттуда через свою, находящуюся здесь, состарившуюся и износившуюся оболочку, именуемую в этой жизни телом и плотью. «Я скажу тебе это только один раз. Все правда. Я сама ЭТО видела, сама… жила… Просто я была еще девочка, а дети усваивают и переживают все намного легче взрослых. Ну было и было. Я была ребенком. Я просто зафиксировала сам факт, не задумываясь и не объясняя… Потом просто запретила себе вспоминать и думать… А мама, бабушка, она так уже не могла, ведь ей было уже сорок. К тому же, Платон, – она сделала паузу, – мы же были ее дети, и мы все, один за другим, на ее глазах, у нее на руках… а она ничего, ничего не могла сделать. И меня… меня она тоже схоронила, но только в горячечном своем, почти предсмертном бреду, прочно перепутавшемся с явью. Да я и сама уже считала себя мертвой… А потом пришел он. И все стало по-другому…»