Семь писем о лете - стр. 16
Я помню, что летние брюки из светлой рогожки у тебя всегда были измяты, несмотря на то что ты отпаривал их „с рвением“, как говорила твоя мама. Помню, что рубашка в сине-рыжую клетку всегда выползала из-под ремешка и пузырилась, и была она потерта вокруг ворота и на правом плече жесткой перевязью, на которой висел фотоаппарат…
Ты не забыл меня, Мишка? Ты мне пишешь? Мне даже страшно, насколько ты стал дорог мне…»
Город за окном потемнел и лишь контурами выступал на фоне неба. Небо, наоборот, словно прояснялось: дневную белесую эмаль вытесняла прозрачная и глубокая ночная прозелень. Окно было распахнуто, в Асиных лохмах гулял сквознячок, математическая тетрадка валялась на полу и была попрана плюшевым тапком. Ася почти спала, опершись о подоконник локтями. В дреме складывался монолог и – созревало некое решение.
Мне даже страшно, насколько ты стал дорог мне… Что, спрашивается, теперь делать? Кто из нас сочинил тебя, Мишка? Я или она? Ты, наверное, совсем не идеальным был, живые люди не могут быть идеальными. Ты, наверное, был упрям, по-мальчишески неряшлив, ростом невысок и узкоплеч – не успел еще вырасти по-настоящему, не так уж и красив ты, наверное, скорее, обычен, и не очень-то умел любить – не довзрослел еще до любви. Но… Вот вопрос: с какими генами, с какой кровью передается мечта? Мишка, чья ты выдумка, чье изобретение? Я готова поверить в переселение душ, если ты и правда был. Потому что я уже почти не я, а она. Или мы с ней – одно целое, одно и то же. Я как будто бы все помню сама и жду. Я бы тебя наколдовала, если бы смогла. Или нашла бы ту сумасшедшую старуху, которая напророчила.
Как там дальше? Я ведь наизусть, оказывается, помню даже то, что помнить не хотелось бы.
«…Ты не забыл меня, Мишка? Ты мне пишешь? Мне даже страшно, насколько ты стал дорог мне. Иногда я готова сложить в котомку, в „сидор“, все самое необходимое и сбежать домой. Но это будет дезертирством. У всех ведь кто-то дома остался. А с дезертирами разговор один. Я двоих таких видела, Мишка, когда их поймали. Они были какие-то изломанные, какие-то… как хворост. И грязные, ободранные, в крови и черные – от побоев. И полумертвые – от стыда и ненависти, своей и чужой, как Георгий Иосифович сказал. Мне кажется, он их жалел. Дядя Сережа, гармонист наш, тут же дал ему спирту из своей фляжки и исподтишка погрозил кулаком, но я случайно увидела. Дядя Сережа заметил и мне тоже погрозил – мол, ни слова никому… А я и не собиралась сплетничать. Какие сплетни, если за ними, за этими двумя, смерть стояла. Говорили, что это были отец и сын, встретившиеся на фронте. Сын – лейтенант, отец – рядовой…