Размер шрифта
-
+

Счастья и расплаты (сборник) - стр. 23

и я вздрогнул, услышав медали, —
прикатил даже мой инвалид.
И пришла разодетая Люда,
ну хоть впрямь на прием у посла,
деревенское женское чудо,
и шепнула: «Я жду опосля».
И взглянула в глаза мне несмело,
пусть с оконной геранью в руках,
но стоически и неумело
на высоких впервой каблуках.
Я принес Кончаловскому урну.
Сквозь дверную цепочку в тот день
глаз взглянул чуть зловатый и умный,
и нырнул с быстротою бесшумной
в щель подписанный бюллетень.
Сидр мы пили сладющий и пенный,
я и Люда до самого дна.
«Знаешь, ты у меня почти первый», —
мне, краснея, призналась она.
Мы росли в синяках и в заплатах.
Все нам было по кочану.
Но заплакала. Я заплакал
и не мог объяснить почему.
Июль 2011

«Все поэты России немножко родились в Одессе…»

Все поэты России немножко
          родились в Одессе.
Даже я сибиряк-одессит,
          и для ясности дело замнем.
Если вынуть Одессу из жизни —
          не выживет жизнь, не надейтесь!
Поскучнеет на обезодессевшем
          шаре земном.
Скольких женщин я знал,
          были умницы, были шалавы,
но одна была Соня-рыбачка,
          меня отфутболившая наотрез.
Перекинь мне сейчас
          хоть кефалинку из шаланды,
о которой мне пел
          в моем детстве сибирском Бернес!
12 января 2012 года

Попавший под железный гребень Михаил Голодный

1903, Бахмут (ныне Артемовск, Украина) – 1949, Москва

С двенадцати лет он, выросший в трудовой еврейской семье, работал на гребеночной фабричке в Екатеринославе и, как многие провинциально романтические подростки за чертой оседлости, мечтал о революции, которая отменит это унижение. Но вряд ли он мог догадываться, что, утвердившись, революционная идеология, как беспощадный железный гребень, начнет выдирать романтизм из слишком горячих голов и многие изначальные идеалисты либо пойдут под расстрел, либо сопьются, либо превратятся в трусов и циников. А некоторые – и в палачей, как судья Горба, которого Голодный описал так страшноватенько, что ода революционной справедливости читается сегодня как приговор жестокости:

«Сорок бочек арестантов! Виноват!.. Если я не ошибаюсь, Вы – мой брат. Ну-ка, ближе, подсудимый. Тише, стоп! Узнаю у вас, братуха, Батин лоб… <…> Воля партии – закон. А я – солдат. В штаб к Духонину! Прямей Держитесь, брат!»

Чем не французский Термидор по-екатеринославски, но с такой уютной домашней кашей, ожидающей судью из нежных рук жены после одного расстрела за другим! Правда, не слишком верится в демонизм обвиняемой гражданки Ларионовой, которая и крысятину варила в борще, и хлеб подавала со стеклом.

Мне кажется, что и у Голодного, и у других рабоче-крестьянских поэтов поздние обличения нагнетались из инстинкта самосохранения, из опасения, как бы самих авторов не обвинили в контрреволюционной мягкотелости. И они громоздили примеры чей-то вражескости все азартнее, а получалось все абсурднее, как порой в признательных показаниях несчастных арестованных на допросах.

Страница 23