Сады диссидентов - стр. 64
Чего бы ни стоило Цицерону так долго таиться – не меньше усилий затратил он и на то, чтобы сбросить бремя молчания. Цицерон понял, что он – очень рассерженный человек. Так или иначе, он стал человеком, которого совершенно невозможно смутить. Напротив, он сам постоянно смущал других. И это больше роднило его с Розой, чем с Мирьям. Ведь Мирьям была утешительницей и вдохновительницей. Она принимала все ритуалы общественной жизни, невзирая на все ее фикции и нелепости: все пути ведут никуда, выбирай свой путь сердцем! Цицерон (как и Роза под конец жизни) любил, чтобы его слушатели немели от изумления и обливались кровью, глядя, как все сорванные маски летят на пол или горят в огне.
По мнению Цицерона, порицание отъявленных расистов или гомофобов было не только бесполезным, но и смертельно скучным занятием. Мощь, заключавшуюся в подобных обвинениях, лучше всего было направлять наобум – против самых корректных и откровенно сочувствующих коллег или студентов. Посреди какой-нибудь дружеской беседы Цицерон привычно и небрежно ронял: “Но, разумеется, вы отдаете себе отчет в том, что вы – расист”. Чем меньше улик у него имелось, тем более дестабилизирующим оказывался результат. Именно такого рода желание вызвал у него в океане Серджиус Гоган. Цицерону вдруг из принципа захотелось назначить себя главным преемником и наследником. Даже и не думай нарисовать себе уютный фамильный портрет своей еврейской семейки – без меня! Без меня этого портрета попросту не существует. Если хочешь кого-то в этом винить, то вини Розу. Это она добавила шоколад в арахисовое масло