Рыба. История одной миграции - стр. 3
Наверное, это потому, что я теперь часто гляжу в лицо старушки Лисичанской, с которой живу сейчас и за которой ухаживаю уже два с половиной года. У нее работает одна рука – левая, почти отсутствует речь, и узнает она только меня, но назвать по имени – Вера – не может. Она научилась повторять за мной. И то, слава богу.
Утром я вхожу в комнату, смотрю на обращенное ко мне сухое лицо. Если глаза блестят, говорю: «Доброе утро!» Рот открывается, по лицу пробегает тень – она морщит лоб, словно спешит задержать долетевшее до нее слово. Тоненьким детским голоском повторяет: «Утро». Два слова выговорить ей сложно, но иногда она посылает вдогон повтор, получается: «Утро. Утро». Это значит, и правда, выдалось доброе утро. Мы приступаем к процедурам. Она у меня совсем невесомая, как девочка, справляться с ней легко.
Если же взгляд остановившийся, как замороженный, и глаза мутные и пустые – здороваться бесполезно. Я сразу подхожу к кровати и начинаю менять ей памперс, мыть тело губкой, мазать пролежни облепиховым маслом, массировать спину, ноги, чтобы в них вернулись кровь и тепло.
Если глаза закрыты и рука лежит поверх одеяла, как плеть, это очень плохо – мы опять умираем. Давление у нее бывает и девяносто на шестьдесят, и двести двадцать на сто сорок, сосуды головы изношены до предела. Понятно, что ни о какой кормежке речь идти не может, в такие дни я пою ее, как младенца, из соски. Она рефлекторно шамкает губами, я и рада, что хоть сок выпила, а пробовала давать так кашу – смыкает губы, и ни в какую, что двери в метро – до следующей остановки не откроются.
Даю ей из подушки кислород, и, если она начинает потеть, обмываю теплой губкой почти бездыханное тело – бабушка моя там, далеко – остается только ждать и молиться. Так как молиться я по правильному не умею, говорю скороговоркой: «Отче-Бог, помоги сегодня бабушке Лисичанской, а мне как хочешь», всегда после этих слов крещу свой лоб и добавляю: «Аминь Святого Духа!» Затем я кладу руку на ее лоб, горячую руку на ее холодную косточку и держу, не отрывая. Мрамор статуи, наверное, и тот теплее. Очень по-разному, иногда только через полчаса я начинаю, наконец, ловить слабую пульсацию. Сжившись с ее ритмом, уже начинаю различать отчаяние, смертельную усталость, досаду, жалость, боль. С врачебной точки зрения там нечему болеть, но иногда боль забивает все остальное, и я слышу только ее – так стрекот цикад забивает шорохи ночи. Я давно не ищу объяснений, просто держу руку, наливающуюся свинцом, и, чтобы отвлечься, беру книгу и читаю про себя. Я научилась перелистывать страницы одной рукой. В такие моменты она все равно не слышит.