Русская канарейка. Блудный сын - стр. 8
– Где ты была?
– Гуляла. – И дальше охотно, с шутливым удовольствием: представь, облазила все вокруг и обнаружила, что года четыре назад меня сюда приводили в студию к одному фотографу. Может, ты с ним знаком? Он работает в таком размывающем стиле типа «романтизьм», загадочный полет в рапиде. Мне-то лично никогда не нравились эти трюки, но есть любители подобного застарелого дерьма…
– Ты, верно, забыла, что я просил без меня не… – всё еще улыбаясь, оборвал он.
И она, тоже улыбаясь в ответ:
– Может, стоит на меня уж и колодки надеть?
После чего оба заорали, спущенные с поводков, сблизив разъяренные лица, будто собираясь сшибиться лбами.
Он орал как резаный, чуть не впервые в жизни (вот где дремал до поры до времени повышенный звуковой фон Дома Этингера: в потайном ядре его страхов, выпущенных на свободу), наслаждался: можно выораться всласть, стены бывшей конюшни вынесут пронзительную сирену разъяренного контратенора, а эта глухомань все равно ни черта не услышит; можно выорать весь минувший страх за нее, бешенство и ненависть (да, да, ненависть!!! – как он мог, безумец, окончательно спятивший на этой помойной оторве, представить себе, что контора… да нет, его друзья, его соратники! – могут переступить с ним черту, которую!!!..)
Айя выпевала, оплетая собственное лицо плеском обезумевших ладоней:
– Я-а-а уе-е-еду-у-у!!! Я-а не в тюрьме-е-е! Не в тюрьме-е-е!!!
Он тихо произнес, четко выговаривая:
– Ни пуха, ни праха!
Ушел в спальню, хлопнул дверью, рухнул на тахту лицом вниз.
Через пять минут, отгрохотавших в его висках, она вошла на цыпочках, легла рядом и стала тихо гладить его плечи несусветными своими руками – гладить, перебирать, танцевать и вышивать пальцами. Прокралась ладонями под свитер, переплела руки у него на животе, вжалась грудью в его спину, сказала хрипло, гундосо:
– Не прогоняй меня…
Он взвыл, перевернулся, взвился над нею…
…и так далее…
Но не эта очередная – исступленная, упоительная, горькая, сладкая – ссора оказалась переломной в их первых мучительных днях.
Перелом наступил чуть позже, под утро.
Впоследствии, вспоминая эти минуты, он мысленно произносил: «Хамсин сломался» – как говорят обычно в Иерусалиме, когда вся тяжесть пустынного ветра с мутной взвесью песка, с его трехдневным мороком и тоской, с его удушьем в вязком плотном воздухе внезапно дрогнет; прогнется и освободит стрелу невидимая тетива, неизвестно откуда потянет налетевшим ветерком. Провеется воздух, становясь все прозрачнее и свежее – и вдруг рассеется обморок и тлен, как не было их, и певуче округлятся застывшие гребни волн Иудейской пустыни, а фиолетовый шелк туго обтянет далекие призывные груди Иорданских гор.