Рой - стр. 28
Чугунка-то, она хоть и прямая дорога, а суеты-то на ней уж поглядели так поглядели. Народ на ней всякий и куда только не едет. Больше в Сибирь тогда подавались, на какой станции ни спросишь, кроме вятских-то, и черниговские, и воронежские, и псковские. Будто Столыпин-то этот всю Россию как квашню замесил, и полезло тесто через край, через Уральский камень на вольную сибирскую землю. У стремянских по дороге недолга вышла. Трифон Голощапов на какой-то станции девку потерял. Семьища у Трифона была такая, что одна полвагона занимала. У самого еще поскребышку лет пять, а у большака его уж и внуки такие. Всю дорогу голощаповские сыновья промеж собой дрались, снохи друг дружку за волосы таскали, малые ребятишки возились да царапались, а мирились все, когда за стол садились. Сам Трифон-то на верхней полке лежал. Скрючит эдак ноги и лежит, считает, сколько ему наделов земли полагается. Много выходило, поболе, чем у всей Стремянки когда-то было. И тут хватились – нет голощаповского поскребыша! Давай по головам мелкоту считать-пересчитывать – нет! Трифону сказали, а он рукой махнул, мол, девка же потерялась-то, мокрощелка, на нее земли не дадут. Голощапиха его за ногу тянет, искать посылает, ревет, а он отлягивается, дескать, дура, одним ртом меньше. Тогда Степан Заварзин не выдержал, дернул какую-то ручку в поезде, остановил его и подался девчушку искать. Где нашел – не сказывал, однако через неделю догнал своих уж в Сибири, отдал ребенка Голощапихе, а сам полено-то взял и давай Трифона по всему поезду гонять. Трифон бегал босой, в исподнем, орал, а Степан все лупил, лупил его по загривку. Да только Трифон будто резиновый сделался, полено так и отскакивало. Потом бабы-то отняли его и заставили на иконе поклясться, слово взяли, что семью свою будет содержать так, как православному полагается.
Выгрузили вятских на сибирской станции, посадили на казенные подводы и повезли. В какой деревне ночевать ни остановятся, мужики скорей к старожилам, про земли спрашивать, про хлеб. Старожилы в Сибири – народ молчаливый, хмурый какой-то, толком сроду не скажут. А жили они крепко, пахали помногу, одних только лошадей по пяти на хозяйство держали. Ходят эдак чинно, сапогами скрипят, на вятских лапотников вроде и смотреть не желают, мол, говорливые больно, несерьезные да и говорят чудно – окают, цокают и все слова нараспев, так что без привычки-то не поймешь. Пока на место ехали, кое-кто уж и коней купил, коров. Земский чиновник привел вятских на берег реки, указал кнутовищем на другой берег, дескать, вон земля ваша, лешаки, пашите, сколько влезет. А весна была, вода дурная, и берег все валится, валится – страшное место показалось, страшней, чем в России. Чиновник-то назад уехал, и остались вятские на голом берегу. Переехать бы надо, а лодок нет, и ни одной деревни близко. Развели цыганские костры, ночевать стали. А ночью-то медведь пришел и давай скотину пугать. Бродит вокруг, орет – до утра-то и не уснули. Бабы уж голосить было начали, мол, в эдакое страшное место привезли и бросили, пропадем ведь, пропадем. И уж вольной земле не рады. Назад пути нет, деньги потрачены. Мужики тоже загоревали, пыл-то прошел. Тут и вспомнили Алешку Забелина – он виноват! В эдакую тайгу завел! Хотели уж в оборот взять, но утром приплыл на обласке парнишка-кержак, стрелил медведя и посулил мужиков с лодками прислать. Приплыли кержаки на больших лодках – молчаливые, бородатые – лешаки, да и только. Поглядели на вятских, головами покачали. А самый старый и спрашивает: