Российский колокол № 2 (46) 2024 - стр. 55
Кому бы ты мог сказать?
Ещё пара жадных глотков. Вытер губы, обожжённая кожа саднила.
Кто услышит тебя?
Те, кто побывал на краю?
Холден ловил бы детишек над пропастью во ржи, а ты бы играл им. И большим, и малым. Чтобы они вновь поверили, что есть нечто больше абсурда, боли и смерти. Его не видно, но оно есть. Вся музыка, всё искусство – оно об этом. Незримом. Что держит нас на краю. И переносит через край. Туда, где уже не страшно.
Никита прикрыл глаза. Когда только приехал к тёте Вере, он играл дни напролёт. Выплёскивал страх, боль, гнев, играл, играл, играл. Всё, что может дать скрипка: все эти взлёты, вихри, танцы и протуберанцы, тянущие душу пассажи. Скрипка была живой. Она его слышала. И тётя Вера слышала, плакала. Злилась: «Ты воспаление сухожилий заработаешь! Прекрати!»
Он поехал в столицу. Поступил в академию. И прекратил. Боль притупилась, обстановка сменилась.
В столицу он ступил, как многие провинциальные новички, угрюм, нелюдим, осторожен (а внутри восторжен!). И при этом отчаянно не хотел быть один. Присматривался. И постепенно нашёл своих. Схожие вкусы в музыке и в одежде, в отношении к искусству, в понимании его… Смеялись над одними шутками, ходили в одни места. Когда Никита начал зарабатывать на халтурках, связи как будто укрепились. Он подчеркнул свою анемичную, нервную красоту подходящим гардеробом. Он заблистал. Но чуткость (природная) и настороженность (сестра тревожности) звенели колокольчиками: не говори. С каждым годом всё громче. Не говори им, откуда ты. У них другая правда. Они в таком красивом мифе живут, а ты только примеряешь его, но уже знаешь, что это только миф. Они так уверенно твердят: нет войне, ведь всегда можно договориться, а все, кто считает иначе, – у них вместо сердца камень, гордость, амбиции, уязвлённое самолюбие. Нет, они не поймут. Что их миф (и мой мир) уже треснул. Ага. Что слова, даже написанные на бумаге, с подписями и печатями, оказались бессильны. Слова можно обойти. Наговорить новых слов. Погромче. Говорить, говорить, а делать втихую обратное. Выпускать снаряды. А можно вообще молчать. И тогда почти никто и не вспомнит, что где-то идёт война. В обход слов и договоров. А вот если сказать, крикнуть: «Смотрите, там стреляют, там война!» – то шикнут: «Тихо, тихо, это другое».
Никита не рассказывал о своей прошлой жизни даже на терапии. Сминал все свои страхи и сомнения («А правда ли надо было начинать? Может, затихло бы, может, если не возражали бы, и шло бы своим чередом?..») в комок и запихивал поглубже. Исправно пил транквилизаторы. Помогали. Комок растворялся до почти незаметного и оседал противной плёнкой где-то внутри, под рёбрами. Он плохо помнил, что происходило до того, как всё началось в четырнадцатом году. Голова тогда была забита предстоящими экзаменами, бесконечными упражнениями. Его больше заботили усыпанные высыпаниями щёки, чем то, о чём мама шепталась с соседкой. Причитали на два голоса, возмущались. Ждали. До последнего ждали. Что пронесёт. Может, выйдет мирно, по-тихому. Не вышло… А потом только перекрестилась: «Ну и хорошо! Нелюди! Нечего им здесь делать. Сами знаем, как жить, кого помнить и на каком языке гутарить». Он до сих пор не хотел вникать глубже. Копать, кто прав, кто начал и почему. И можно ли было иначе. Он онемевшей кожей головы знал, как снаряды летят. И откуда. И там, откуда они летели, остались его крёстный и дядька. У мамы много одноклассников там осталось. Все, кто перебрался в своё время в Торск. Интересно, их призвали или нет? Стреляют они по маминым окнам?.. Мама с тревогой рассказывает о них. О том, что уехать уже не успеют, наверное, что город сотрут теперь в мясорубке… «Мама, ты же сама не уехала!» – «Ну что ты начинаешь, Никиша…» Да. Осталась. Вздыхала. Разговор угасал.